— Охо-хо, охо-хо… — постанывала она. — Ревматизму, грыжу и поясницу лечила я купеной-то, а от голоду не годна она, Васько. Ядовита она. Дак испробовать охота было…
— Ничо, ничо, баушка, скоро кобыляк отрастет, кислятка и пиканы вырастут. Не замрем, правда?
— Не замрем, Васько, — приподнялась на голбце бабушка и так хорошо улыбнулась мне глазами и всеми морщинами. — А знаешь, што я ишшо надумала испробовать, а? Токо смотри, никому не говори…
Милая, милая моя покойная бабушка, Лукия Григорьевна… Как вовремя пришла на ум мне твоя просьба, а то уж с языка вот-вот и сорвалось бы, чего мы еще пробовали с тобой, какое «лекарство» искали. И не от хвори. Как-то и не хворалось нам тогда. И нашли, не замерли…
А все же не забываются журавлиные корни. Вспоминаю, когда хожу лесами и вижу похожую чем-то на ландыши купену… И часто-часто моргаю, когда сентябрьское небо окликает меня журавлиными голосами. Они расстаются с родиной, а корни их остаются здесь. И мои корни тут же, где стала пухом бабушке родимая земля.
На Исети, у Ячменево
Облазили мы с сыном все потайные места, где за двое суток, бывало, никого не увидишь и не услышишь, кроме птиц и растелешенного полоскания рыб. Однако летний свинолагерь (ох и название ему кто-то дал — не постыдился!) намертво занавозил лопушистые омута речки Крутишки; суховейное лето, словно солощее коровье стадо, ополовинило кроткую речушку Ольховочку, и она виновато проглянула мшисто-зеленым дном и бурыми скелетами ольховых коряжин; родниковой Боровляночке «ужал губы» засолоневший песок.
Чего уж тут речки, если Максимовская и Замараевская старицы подняли свои берега, и лишь выскочки-чебачишки, высверкивая из ускользавшей от них воды, живили сонливое течение. И совестно выбрасывать их на сушу, и муторно снимать с крючка да споласкивать с рук жидкие блестки чешуек.
Вышли к реке Исети, куда скатывалась вода с отсыхающих рукавов — стариц и речек, но и она не утешила. Не задирая подолов юбок и платьев (хотя у девок нынче задирать-то нечего, ежели не в мужских брюках), ее бродком пересекали у Загайновского перевоза и старухи, и девки. А вдоль реки брел-восьмерил загулявший мужик, пускал по течению застрявшую в голове частушку:
— Моя матаня далеко,
А на Исети глыбоко,
Эх-да!..
Я разденуся-мырну
Да убегу на Одину.
Эх-да!..
Когда ему попадались горбатые проплешины песчаных отмелей, он старался чего-то сплясать, и так шлепал ладонями по мокрым штанам, будто бы вдали у села Ячменево бабы на плотиках колотили вальками замоченные половики. Мы не теряли из вида мужика-водомера: а вдруг он где-то на самом деле «мырнет» и найдет для нас ямину? И он бы все равно довел нас до глуби, но тут на повороте с косы цвета осеннего жнивья голые парни замахали мужику гитарой:
— Эй, дядька-мореход, причаливай свою ладью к нам!
Мужик нагнулся и хотел пропеть поглянувшуюся частушку, да уразумел, что его неспроста зовут парни, вытащил из кармана штанов свежий огурец и взбурлил илистое мелководье. Так и застрял он на косе, застрял, видать, надолго, коли вскоре настигла нас у Ячменевского переброда пустая склянка. Брошенная наугад, она не захлебнулась и теперь независимо-бойко подныривала внаклон, пошатывалась на воронках и рвалась дальше. Рвалась в сторону города, где и произвели ее на белый свет.
И ведь доплывет, черт ее подери, если не выловит бережливый сельский житель или рыболов, брезгливо и люто ненавидящий всякое захламление реки. А то и в сетях застрянет: ставят же их любители подводного улова, ставят ночью и ясным днем. Угрюмые «ночники» впотьмах и с реки украдутся, а «денники» лирикой прикроются. Девок насадят в лодки, опутают ямины капроном, и кружат Исетью, оглушая реку звериными воплями транзисторов и тиская подружек под нездешние визги…
Побережная дорожка вывернулась на изгибистый обрыв, где река закипала пенными кругами, как уха в мирском котле. Увидали мы с сыном, и присохли ноги к отгоревшей траве, руки самовольно потянулись к лямкам рюкзаков и оба выдохнули одновременно:
— Нашли!..
Мы сразу поняли: наткнулись на самую глубь, а стало быть на самое рыбное место. И только скатились под обрыв, как на середине ямины вывалился матерый язь. Трехколенные удилища не доставали, а прямо-таки рвали из брезентового чехла, впопыхах столкнули банку с червями и еле-еле ухватили ее от самой воды. Вот где забылась по крови унаследованная тятина привычка — рыбачить без чужого глаза.
Живо нацепили вертких, выморенных заранее навозных червей и закинули удочки. Сын под навислый подмытый таловый куст, а я ближе к берегу. Ну, можно закурить и оглядеться. Напротив за лугом тянулось бугром обредевшее село Ячменево — в тополях и черемухе, с шиферными крышами скотных дворов и приземистой, обезглавленной церковью. Лугом белели островки гусиных выводков; паслись телята и гнедая кобыла с резвым жеребенком; носились вперегонки ребятишки в сопровождении черно-кудлатой собачонки. На отложине правого берега щуками темнели перевернутые смоляные лодки. «Славное местечко», — спросил я взглядом сына, и он ответил довольной улыбкой.
Отдыхать нам не довелось. У сына поплавок резко пошел наперерез напористой стреже, а леску моей удочки кто-то отчаянно пробовал «на разрыв». И пошло-поехало… Под «эх», да «ух» завылетали из ямины широкие чебаки и увесистые ельцы, нетерпеливо подстерегали удочки солидные пескари, радужные окуни и желтобрюхие ерши. Недоступные глазу — бились на глубине за червяка самые ловкие, сильные и нахальные. Рыбины и в садке не скрывали характеры: если пескари сразу же глупо смирели и плотно ложились на дно, то чебаки метались и кровянели глазами, подъязки и ельцы настырно выискивали лазейку, а ерши-слизуны норовили исподтишка подколоть чистотелых одноречан. Только окуни не психовали и не унижали ни своего достоинства, ни тех, кто очутился вместе с ними в тесном садке.
Мы позабыли с сыном о привычке, о дорожке возле обрыва, размотанной конотоповым половиком еще с далекой старины между селами Замараево и Ячменево. О безлюдье нечего и думать: мостом-времянкой задробили колеса конной подводы, а ей навстречу газанул мотоциклист в красной каске. Он, конечно, не приметил нас, а мужчина на телеге перед обрывом тпрукнул лошади и неслышно свис головой:
— Как оно, берет или брезгует? — подмигнул он белесыми ресницами.
Я почуял в нем рыбака и доверчиво приподнял садок. Мужчина одобрил рыбу кивком серой фуражки и все так же вполголоса подсказал:
— Вы, ребята, по сумеркам посидите. Рыбка тогда похрушше загуляет подле берега. Днем она только дразнит на ямине, а свет уйдет — на жратву ее поманит. Ладно? А мне вон баба наказала осоку по ляжине выкосить, и опять же у скота ночевать.
Мужчина отвернул с дорожки на траву и без грома миновал нас под обрывом. Да, он не отвлек, не помешал. Наоборот, как-то даже веселее стало и приятнее: рыбак, а не любопытный пустомеля.
В азарт клева притормозил шофер молоковоза и тоже заглянул под обрыв: «Если этот рыбак, то обязательно позавидует и завздыхает, что не дают в колхозе два выходных дня», — почему-то подумалось мне.
Круглолицый парень пыхнул папиросой и негромко поздоровался. Прищурил карие глаза на выловленного окуня и молвил:
— Добрая тут ямина. Меня на нее пацаном батя таскал, до войны еще. Сегодня после дойки не удастся вырваться, кино интересное привезли и с Маней, женой, в клуб пойдем. А вам ежели охота с лодки порыбачить, то моя эвон лежит. Берите, мы не приковываем лодки, берите. На моей… — парень немного помолчал и вздохнул, — «Лаврентий» написано по бортам. Батю моего так звали. Ночевать надумаете — чего у огнища маяться. Росные ночи пошли. Приходите в Ячменево, у меня под окнами три тополины. Или спросите Сычева Семена. Ладно?