Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Отец изловил капканом пакостника, определил заранее, что не хорь. Колонок, если придушит птицу, непременно бок погрызет. И Лева не плевался и не ругался на своего «врага», а только дивился и радовался азартности зверька…

Стихли шаги Левы, и опять мы остались одни с кукушкой. Грузди в корзине запорошило листьями, березы над нами заметно посветлели, и где-то у солнца курлыкнули первые журавли. Пока я пытался разглядеть их из леса, сучок на березе опустел.

«Живем-кукуем, а час пробьет — втихомолку простимся с белым светом», — почему-то подумалось мне. И послышалось, будто со стороны села матушкин голос позвал обедать. «А ведь старушка, совсем старушка она стала у нас», — спохватился я и заторопился домой.

Сестры

Подростками все трое не мешали друг дружке. А как повзрослели — одна березка очутилась в неласковых ветках боярки. Ее сверстница, будто уколовшись, отбежала и замерла над крутояром. Внизу текла в ивняковых волнах смирная летней порой речушка Барневка, и вырастали вечерами сизые туманы.

Любо было мне после рыбалки присесть к березам. С закатом попрощаться, варакушке за усладу поклониться и подышать напоследок сырыми речными запахами. И все хотелось освободить березку от цепкой боярки. Поди, больно ранит она шипами ее тонкую, не от уколов ли по рани весенней запекается кроваво сок на березке? Второй вон как вольно живется: никто не теснит, не тревожит.

Занесу топорик, и… опустится рука. Станет жалко боярку. Ну, чем виновата, если мать-природа околючила?

Так и остались они вместе вырастать.

…С каждым годом взъяренное половодье подмывало берег и он подступал ближе и ближе к березке. Оголились у нее сперва вишневые корни, свесились бессильными плетями. А как-то завернул я майским днем и… вздрогнул. Нет ее, словно и не бывало совсем. Унесла ее вода барневская и куда — не сыщешь. И другой не миновать взбаламученной круговерти, кабы не куст боярки.

Насупленная и упрямая, боярка удерживала за пояс свою соседку. Не только ветвями опеленала, а и корнями крепко обняла ее в земле. И сколько ни била в грудь яра Барневка — он не оползал и не обваливался.

…И если даже не по пути, все равно сворачиваю на крутояр. Варакушку послушать и поклониться боярке. Хоть и колючая она, а с березки славит ее серенькая славка.

На льду

По заберегам речки Старицы натекли-накопились светло-зеленые, с чуть приметной желтинкой первые лывинки талой воды, а на середине сгорбился шершавый, бирюзовый лед. Он раскроен глубинно-синими трещинами и напоминает нам всплывшего великана-окуня. А эвон там, у курьи, здорово смахивает на щучий загривок. И старые обтаявшие лунки вроде бы не ледобуром насверлены, а тоже чьи-то глаза — рыб ли, самой ли Старицы.

Лед и лед. А солнце и на нем горячит-пожигает, лед незаметно для глаз притаивает. Хотя почему незаметно? Приглядишься и видишь, как оспинки на льду наполняются водой. Глаза замечают, а слух ловит жужжание шмелей и жуков, даже кваканье лягушек.

— Мерещится? — спрашивает шепотом меня сынишка и вертит простоволосой головой.

На самом деле, какие еще шмели, жуки и лягушки, если режет глаза блескучая толща снега на лугах, а под нами лед? Однако слышим же мы весенние звуки, и теплый воздух сорит на лед снежных комариков…

— Пры-рро-да! — хрипит с обрыва невысокий, в мокрых болотных сапогах нездешний рыбак. Он с компанией приехал сюда из дальнего большого села, где имеется какая-то рембаза.

— Пры-пры-рода! — рычит от удовольствия он, обозревая окрестности.

Его сотоварищи вразброс, словно азартно выловленные и раскиданные оттого, как попало, рыбины, — лежат на льду. Еще трезвые, они лебезили перед ним, поусердствовали и в питье сверх нормы. Он же, ихний начальник, все-таки осилил голый глинистый обрыв и теперь наслаждается природой, раскачивая правой рукой початую склянку.

Мы с сыном морщимся и отворачиваемся, когда «рыболов» подносит горлышко к лицу. И слышим уже не гудение шмелей, а жалобный звук пустой посуды. Бутылка как-то удачно подпрыгнула и не разлетелась осколками.

— Пры-пры… — бормочет все тише и тише «рыбак», оседая на отмякший снег…

Снова тишина, снова запели шмели и заквакали лягушки. А где? Смотрим не столь в лунки, сколько на лед, и, наконец, догадываемся: это же он тает на солнце и рождает обманные звуки. Звуки весны, что пока впереди.

«Э, только бы не замахнулись тогда на заливистые песни птиц бутылкой да не захрипели «пры-ррода», — ловлю я себя на обидной мысли, но тут же забываю о ней. С рыжей проталины правобережья сперва негромко, а потом звонче и смелее заподнимался над наволоком самый первый жаворонок.

Земной поклон

Серо-черным роем крутились вороны и горбоносые во́роны. С карканьем и курканьем вертелись они вокруг сокола, мешали и не давали ему подняться выше себя. Туда, где в чисто-голубых промоинах неба вспыхивало солнце и сверкали летящие на север чайки.

Небо и чайки звали сокола набрать солнечную высоту и с нее оглядеть родимую землю — вольную, светлую и свежую. Звали улететь далеко от воронья, но сокол, как в сетях, бился и все не мог найти вылета из серо-черного роя. Он угодил им во власть, пытался соколиным боевым кличем разогнать их. Однако они в суматохе «жалили», норовили щипнуть и вконец замаять его.

Нет, не осилить ему воронья… А может, он болен и ему как раз не хватает прозрачно-голубого простора над тучами? И вдруг до меня долетел вскрик сокола, и он, сложив крылья, понесся к земле. Она вырастала и вырастала в его глазах, и закрыла их навсегда, когда сокол сшибся с нею грудью. Я не слышал удара его сильного трепетного тела, но мне показалось, как оттаявшая полянка вздрогнула и качнулась под испуганный березовый шепоток…

Сокол был уже холодный, когда я поднял его на руках. Крепко сложены крылья на груди, где билось гордое и… не сильно защищенное сердце.

— Зачем же ты так-то… — горько промолвил я. — Ведь ты бы одним ударом огнива сшиб башку горбоносому ворону. Тогда в страхе разлетелась бы серая рвань воронья, и ты бы рванулся в синюю высь. Вишь, как она растеснила тучи и голубиная голубь разливается небом, все шире и неогляднее сияет солнце. Ведь ты бы мог…

Слова мои запеклись на губах, а мысли спутались. Откуда-то с куч, бывших когда-то черемуховыми колками, остро и горько потянуло полынью. Воронье расселось по осинам, издали наблюдало за мной: нет, не отдам я вам, любителям падали, вольное тело сокола.

Охотничьим ножом вспорол глинисто-песчаную землю, докопался до могильно-студеной мерзлоты. И ее пробил, пусть высекались искры от ударов лезвия. И когда пошла теплая сухая земля, укутал зеленотканым мхом сокола, опустил его в глубь ямки.

Я не сказал соколу «прощай», хотя, ох как скупа мать-природа на рождение отважных сынов. С одним я встретился в дальнем детстве, а с этим в том возрасте, когда отшумели русые волосы и забелели виски. Наверное, не удастся мне больше увидеть сокола. Разве сын мой повстречается с ясноглазой птицей…

Сокол побрезговал бить воронье, хотя оно и помешало ему вознестись над тучами. Но и в смерти своей он остался таким же свободным, каким родила и вырастила его природа. И поклонился он смертным поклоном самому дорогому на свете — родимой земле.

Материнство

Густо-малиновое половодье заката затопило реку. И оттуда, где солнце вполглаза прощально глядело на вызелень ивняков, плыли и плыли на восток слетевшие палевые вербочки. А чайкам казалось, будто вода-скоротечина уносит пушистых цыплят.

Возле каждой вербочки всплывали и плавились шаловливые рыбины. И чайки проголосно кричали, касаясь реки, отгоняли желто-полосатых ос. У них не было беспомощных чаят, а они заботились-хлопотали о судьбе уносимых течением ивняковых деток. Они провожали их долго-долго, и все тревожнее поднимались к вечеру над водой их голоса. Может быть, материнским чутьем угадывали они будущих птенцов и догадывались, как скоро вместе с летом не вербочки, а чаята оперятся — взлетят к солнцу. Может, они жалели: вот-вот уйдет зелено-веселый май, отпоют в ивняковой опуши соловьи и никогда не вернутся сюда детки мая.

48
{"b":"204291","o":1}