Вербочки кружились на поворотах и ныряли в волны, над ними певуче-гусельно летели пушистые шмели. И рыбы не трогали ивняковых цыпляток — купали живой розовой волной. И шмели баюкали их, успокаивали чаек: на вздыми кустов родятся новые певучие дети зрелого лета.
Дятлы
Небо к ночи загустело искристо, и сквозным холодом задышала река Старица. И, как на пороге сентября, закуржавел Млечный Путь и стали сыпаться переспевшие звезды. А раньше, еще до солнцегаса, засмирели зяблики и дрозды, даже кулички поутихли — забоялись простудить длинные дудочки-горлышки. Затаились и утки, лишь редко постанывали пигалки у льдисто-тусклых лывин и остывших ручьев.
«Нет, не запоет завтра утро», — расстроился я и позвал сына в избушку. Он перекреп, а еле-еле отнялся от ромашкового многозвездья. И не о весне думалось ему: искал парнишка свою планету, неземную трепетную мечту.
…Сон был крепким, но хрупко высветленное окошко заторопило меня за порог. Остуженный воздух ополоснул лицо, словно окунулся я с головой в омутно-глубокий ключ. И поляна пред избушкой, и осинник-редина — все снежно-иневистое. Как есть кто-то ночью лихо прокатил на русской тройке Млечным Путем, запылил и нашу избушку, и всю землю мучнистым бусом…
«Не запоет»… — дымно выдохнул я вчерашнюю тревогу и осел на железно-настывший пень. Не апрель, а предзимье. И незачем будить сына, впору самому вернуться на угретые нары или заваривать смородиновый чай.
Докурю вот и пойду… И тут коротко скрипнула дальняя осина: вроде бы оборвалась на морозе тонкая струна. Потом вскрикнуло второе дерево, третье… Да не зима же зашла в лес, не со стужи же рвутся в осинах живые теплые жилки…
Глянул вприщур и углядел пестро порхнувшего дятла. И еще не пришла догадка, как сюда же со стороны бора «вприсядку» залетел другой дятел. Залетел и молчком припал к осине.
Снова еще у одной осины лопнула жилка-струна. Она сшевелила второго, и тот подсел на старую осину с край леска. Ничего в ней особенного не видать: как и все, раскуделила бордовые сережки, закуталась шалью ниже пояса. А коснулся ее дятел, и она стройно вызвенела, и заслушались не только осинник, но и былинно-лохматый бор, и черемушники, и продрогшие тальники по наволоку…
Веснами даже в лесных грядах ни разу не встречались мне два дятла соседями. Почему же здесь они не гоняют друг друга по осиннику, а пробуют-ищут певучее дерево? И опять заиграла старая осина с кромки, и ближе к ней подлетел первый дятел. Был он без малинового засвета на голове. Уж не сын ли второго? Вон тот негромко крикнул ему — позвал к себе на осину.
Насмелится ли?..
Встал я на колени и забыл про сигарету. Сядет ли? Молодой помялся застенчиво и… спорхнул к старому. И сперва робко дотронулся до осины. А когда забыл о своей неумелости, вывел чисто-высокий звук, и сам оторопел на какой-то миг. Не верилось ему, первогодку, что не отец, а он сумел оживить свою первую весну, откликнуться своим запевом.
Старый дятел одобрительно крикнул и полетел к бору. А из осинника вырастала и раскатывалась просторно песня молодого. И не замечал я мокрести на коленках, не слыхал, как подошел и присел рядом мой сын.
И когда с двух сторон заиграли дятлы, бахрома осин откликнулась дроздами-рябинниками, заголосили у лывин и болот кулики. Вон малый веретенник ринулся на высь, сыпанул опашкой хохоток и взахлеб завопил:
— Ку-пи-ли, про-пи-ли, ку-пи-ли, про-пи-ли…
Взмыл над разливами другой кулик и до надсады завел-запозывал свою куличиху:
— Ов-доть-тья, Ов-доть-тья, Ов-доть-тья…
Сын уже не смотрел в небо. Оно незаметно для него сморгнуло звезды, прозрачно рассинелось и не Млечным Путем, а солнцем заглянуло в глаза.
Пузыри
До растерянности расстроенный пришел я на реку, настегал сам себя вицами, пока пролез тальником, и сел рыбачить у заводи Старицы. Обидные мысли набухали в голове, и ныло-нарывало сердце. Потому сбежал от людей сюда, где ни шума-сутолоки, где тонкая зелень затянула-зализала у земли все ушибы и проступы-следы, где только вольные птицы и рыбная река. Вон течет-скользит река, спешит и спешит куда-то, и вовсе не все подряд отражает она в себе, и не все задерживается в ней.
Смотрю на воду и мало-помалу успокаиваюсь, отхожу нутром к вижу, как из-за мыска-поворота выплывают легкие радужные шарики. Они, словно прозрачные поплавки, погрузились наполовину и выруливают, вырувают на заводь. Покружат на ней, и одни, как чей-то еле слышимый вздох, исчезают вглубь, а другие, пузатые, рвутся на бойко-раздольную реку к острову, где и место названо издавна — «У базара».
А кто же пузыри-то запускает? Может, вода струями мылит сине-илистый мысок и от берегового «мыла» зарождаются пузыри. Почему бы и нет. Вот есть же на реке се́ла — Красномылье, Мыльниково… Хотя постой, постой… Слух ловит, как на мыске кулик-мородунка до истошного удовольствия тянет и тянет:
— Пуз-зыр-рри, пуз-зыр-рри…
Приподнялся я с потеплевшего плавника-бревнышка и приметил кулика-проказника. Он стоял на кромке водоворота, качался-пошатывался и окунал клюв в нескончаемую водотечь. И получалось у него так же, как у нас в детстве. Только набирал он мыльную воду не в дудочку или соломинку, а в тонкий клюв, наизнанку выгнутый, и пускал пузыри не через брус с полатей, как мы с братом Кольшей, а вдоль по реке. В остальном же все было точь-в-точь как у нас. И вопил-радовался крупно-удачным пузырям, как мы, деревенские парнишки:
— Пуз-зыр-рри, пуз-зыр-рри-ии…
И один, но не для себя, а для всех голосил мородунка, все извещал подивиться на пузыри — лазоревые, зеленые и солнечно-желтые.
Вот подчалил к моим ногам поплавок-пузырь, нагнулся я и выглядел в нем себя: сморщенный и тоскливый мужчина смотрел на меня, а не большеглазый и любопытный парнишка. Поди же, до чего скучный человек сидит у реки, до чего он разобиделся на тех, кто «капает» на людей… Ну и что? А мало ли натерпелся кулик, покуда добрался до Исети, мало ли сил и нервов потратил он на свой долголет? Мои ли расстройства сравнивать, если умом не постичь весь путь мородунки до мыска с водоворотом и побережным «мылом»? А вот и не жалуется, не ноет и не кровянит душу мыслями о напастях и притчах…
Ну, пущай, не серебрит сверху на остров жаворонком, не синегрудкой-варакушкой припоминает перепевы, не вяхирем тужливо исходит нежностью из черемухи, а своим голосом захлебывается-вопит. Но ведь не жалобится он, а зовет за компанию порадоваться самому простому — весне, реке и уплывающим пузырям…
Не от умных мыслей, а даже сам не знаю отчего, — заулыбался угрюмый дядя на берегу. И — то ли дело к старости, — давай рассуждать с куликом и каждой изловленной рыбкой.
Вот уволок кто-то поплавок, дернул я удилище и шлепнул-кольнул по щеке окунь с вершок. Затрепыхался, и смышленый темно-зеленый глаз в янтарном ободке уставил на меня. А по чешуе у него не полоски, а струйчатым отражением сизеют тени трав и осоки. Ну до чего приятная особа — окунь. И, право слово, совсем он не в обиде на рыбака!.. «Выходил, чай, один на один с тобой, все честно — твоя взяла. А потому не пялься, а пускай в садок — и делу конец…»
Окунь, конечно, умный парень. Он не ерш-слюнтяй и не плотва с бабьими замашками. Он клюет уважительно, как и подобает хозяйственному мужчине. Даже рыба детства — вислоусый пескарь, а по-здешнему мягкозоб, — не может с ним потягаться. Окунь ровно ничего не затаит на рыбака, и не станет ловчить-изворачиваться, как язь; не вымотает по жилке нервы, как чемкуля-линь; не цапнет щукой из водяных трущоб…
— Ну, где ты там, окунь?
Угодил поплавок в этакий важно-жирный пузырище. Кто-то затопил поплавок и… лопнул пузырь. И снова мы вдвоем — я и окунь.
— Что, мил человек, нарушили с тобой пузырь, а?
Окунь кивает хвостом, и ни у него, ни у меня нет никаких огорчений.
А с мыска по реке впродаль течет и течет откровенно-протяжный, чуть с картавинкой оклик кулика: