Если бы ласточки преследовали-гнали его взашей издали, то зачем бы ему падать к земле с раскогтенными желтыми лапами? Да и не был бы налет ласточек внезапностью для ястреба. Планы перепелятника расстроились мгновенно, и он круто взмыл от взгорка, и тогда та самая малая пядь земли стрельнула насмерть перепуганной желтой трясогузкой. Не той взрослой, что отзолочена и расцветает весной на лугах вместе с одуванчиками, а невзрачно-зелененькой, скорее всего еще желторотой. У нее и дрожливых ножек словно совсем не было — до того плотно она прижалась к асфальту.
Ласточки протурили ястреба с поскотины и, о чем-то пощебетывая на лету, промчались обратно в Тюрикову. Все свершилось настолько быстро, что мы опоздали с похвалой ласточек за спасение трясогузки, беззащитнее той птицы, по имени которой ястреб и получил «довесок» — перепелятник. Вот еще одна грустная история наших дней: перепелов — хлебных телохранителей — чуть не начисто вытравили на полях химикатами, а этот жив-здоров, пичужит в свое удовольствие других птах. «Санитарит», — сердито передразнил я в уме лукавомудрых ученых мужей с адвокатскими замашками.
Дочка хотела приголубить трясогузку, да не успела дотронуться, трясогузка негромко чиликнула, порхнула через дорогу к деревне.
— У нас, у нас, нашла защиту! — взгордилась Марина и огорченно добавила. — А погладить не позволила…
— Что правда, то правда, Мариша! Нынче звери и птицы возле людей ищут спасение. Сама же видала, сколько козлов диких поразвелось у самого города. Только не мы, а ласточки первыми заступились за трясогузку. Они заступницы, хоть и сами малы, не крюконосые и не когтистые.
— Значит, мы и ни при чем? — обиделась дочка.
— Отчего же! В самый раз при чем. Откуда знать трясогузке, что ястреб отступился лишь из-за ласточек? Молода еще! А вот в войну, в сорок втором году, такой же ястреб прямо в сени загнал серую куропатку. Зимовал тогда на нашем огороде целый табунок куропаток. И сам следом за ней залетел. Ладно, брат Кольша за чем-то в чулан бегал, и перепелятник в ограде на тынок уселся, выжидать начал куропатку. Дескать, выгонят и ее на улку. А Кольша хвать тятину одностволку, в дыру меж сенками и зауголком избы бабахнул по нему. Не промазал Кольша, и в двенадцать лет метко стрелял, не то что я сейчас.
— А куропатку неужели не съели? Ты ж сам рассказывал, как голодно вам жилось в войну.
Я не обманывал дочку, рассказывая, как сперва досыта брат, сестра Анна и я нагляделись на нее, поочередно подержали в руках и вынесли птицу на огород, где в лебеде и конопле по меже жили ее братья и сестры. В лесу мы с братом промышляли и куропаток, и петли настораживали на зайцев, зато своего зайца, что облюбовал зимой нашу черемуху на задах пригона, мы подкармливали морковками. Почему-то он не грыз наши гостинцы, леденевшие сразу на стуже, обходился чем-то своим, однако мы не унывали. Мороженые морковки оттаивали и съедали сами, а взамен клали на тропу свежие коротельки.
…На мягком, откидном сидении в автобусе с голубой надписью по кузову «Исеть» можно было и подремать, но мне думалось о ласточках, о своем родном селе Юровка. Вспомнилось какое-то сельское гуляние в довоенное лето. Под гармонии, частушки и пляску сошлись край на край — Подгора и Озерки — взрослые холостые парни и девки. Две «армии» ненадолго приостановились друг перед другом у клубной площади. Что мы, сопляки, делали возле них и для чего крутились подле холостяжника — не в том суть. Забылось… Но явственно и по сегодня слышу, как недобро захрустели-затрещали колья в перетыках соседних огородных прясел, как под ругань, уханье и девичий взвизг все перемешалось. Не родители, не милиция, а девки — позднее я узнал от дяди Вани, что и драки-то затевались из-за них, девок, — бесстрашно усмиряли здоровенных и отчаянных парней.
Драки тогда обходились без увечья, и тем более — без смертоубийства, чего не скажешь о нынешних иных молодцах с ножами всемером против одного.
Парни те все потом до единого ушли на фронт, и никто из них не осрамил юровчан трусостью. Только с войны вернулось их совсем-совсем мало… Через три десятилетия земляки «вернули» своих задиристых парней в Юровку четырехгранным памятником напротив сельсовета. Ежегодно майским днем отовсюду с венками едут к нему люди. И тут в скорбном молчании, как бы поротно, свершается перекличка личного состава, погибшего смертью храбрых.
Парней воскрешает память рано состарившихся заступниц-матань, многие из которых так и не озарились замужеством. Вот только они сами не узнают в себе тех девок. А, может, нарочно не вспоминают, чтобы словами нечаянно не потревожить вечный покой своих ягодин?
Куст ирги
В саду у соседа возле сарайки сизо задымился ягодами густо-дурной куст канадской ирги. Они, ягоды, мелки, как старинные бусы; заиндевело-пыльные, но не круглые, а подслеповатые вприщур. Для еды они вряд ли годны. И обирать их муторно, и ветки переломаются.
Вероятно, развел сосед иргу просто ради зелени или же из-за мудреного нерусского названия. А может, для того же, как моя бабушка Лукия Григорьевна? Приткнула она однажды у колодца кустик круглолистой ирги — на редкость плодовитой и совершенно никчемной в хозяйстве. Попробовал я сине-черные ягодки и… выплюнул тут же. Настолько безвкусна их крахмально-вязкая мягкость.
— Чо, Васько, скуса нету воронца-то? — подняла голову от капустной грядки бабушка. — Дак я же воробушкам да скворушкам рошшу его. За здря чо ли им огород-то наш полоть от всяких червяков да букашек?
И я воочью убедился, когда поспел воронец: воробьи и пепельно-бурые молодые скворчата шумели кустом до той поры, пока не склевали все задумчиво-защуренные ягоды. И только потом переселились на черемуху за бабушкиной избой. И не пустовали скворешни у нее, и каждый наличник окна, вся солома крыш сарая и амбара отзывалась дружным писком воробьят.
…Окукареканное петухами просияло из парного тумана молодое солнце. Оно еще не скрадывало глаза, не палило жаром и было ниже пояса небу. И пока прохладно-бодро, сидел я на крылечке, покуривал сигарету. На вершинке ирги, совсем как весенней водотечиной, распелся старый скворец. Уж не мой ли привел на ягоды взматеревших детишек? Уж больно много знакомых голосов в его песне слышу. Вот он куличка-перевозчика передразнил, свистнул солнышку иволгой и жаркогрудой чечевицей заискал-заспрашивал Витю, удало пощелкал и после перемолчки трепетно зашептал глухарем…
Скворец пел, а скворчата клевали ягоды. Вместе с ними шумной оравой копошились в ирге воробьи. Они обрадованно «чокали», то ли урожаю ягод, то ли мирной компании скворцов, то ли ведреному июльскому утру.
И тут за сараем брякнула дверь сенок. Мне не видно, кто вышел, но я представил жилистого соседа и его осадисто-толстую жену.
Кто-то хрустко потянулся телом и вслух зевнул. И неожиданно выстрелом «ударил» по утру сердитый крик соседа:
— Кышь, пакость, кышь, окаянные!
Скворец не «допел глухаря», испуганно «скворкнул», и вся стайка скворчат вырвалась из куста. И тут же в иргу шлепнулся обломок кирпича. Воробьи тоже кончили свой базар, и, как ребятишки, пустились наутек, кто куда.
Куст успокоился и пыльно-печально зажмурился ягодами. А хозяин ирги ворчал:
— Обнаглели, обжоры! Жрут ягоду да ишшо горло дерут. Видишь, надо им ето самое…. Ну, как оно называется, Онисья, у етих артистов-то?
— Витька сказывал, что гонораром зовется, — откликнулась ему жена из тихого сада.
— Во-во! Го-го-го-но-рар им подавай, а за что? — загоготал сосед, по его мнению, удачной шутке. Вместе с ним мелко захихикала, заслезила оплывшие глаза толстогрудая Анисья Гавриловна.
— Правильно, Коля! Дай-ко им волю, дак оне за песни яблоки исклюют. А еще чего доброго — денег запросют. Из ружья по ним надо пульнуть…
Я не слушал, о чем дальше говорили соседи. Я досадливо жалел, что негде мне у своей квартиры вырастить куст ирги. Ну не канадский, а хотя бы такой же, какой был у моей давно покойной бабушки.