Частью эти религиозные потребности шли от господствующих классов, которые черпали в религии уверенность в своей избранности и навязывали при ее помощи свою идеологию — идеологию расстояния между рабами и господами, идеологию рабской покорности — классам угнетаемым; частью религия была выражением жажды утешения со стороны самих угнетенных классов, которые с упоением приникали к этому опиуму, еще лучше помогавшему (иллюзорно, конечно) переживать горести жизни, чем подлинный опиум или другие наркотики.
Господствующий класс внедрил в религиозное искусство гигантский размах своего богатства, своей власти над миллионами рабов. Жажда утешения бесчисленных масс, традиционное благоговейное отношение к создавшимся мифам и догмам, приносившим это утешение, в момент расцвета религии вливали в него необыкновенную искренность порыва, глубокий захват, который делает религиозное искусство порою обладателем гигантского эмоционального заряда.
Мы относимся отрицательно ко всякой религии, мы знаем, что в руках господствующего класса религия была одним из лучших орудий угнетения. Мы знаем, что та жажда утешения, которая питала религию, является результатом горького неустройства социальной жизни на земле, мы знаем, что религия окончательно умрет, когда выправится социальная жизнь, когда она войдет в здоровое русло социалистического строя. Мы знаем, что до этого времени организованный, боевой и сознательный класс — пролетариат — и некоторые другие общественные элементы сбрасывают с себя цепи религии и начинают ковать свое собственное, подлинно материалистическое, подлинно правдивое, подлинно боевое миросозерцание. Мы знаем, что эти классы обязаны распространять свое миросозерцание и должны вступать в борьбу с живыми религиями, разрушать их очарование, вырывать из их когтей жертвы, которые, сами того не зная, теряют волю к жизни и борьбе и сладостно изнемогают в их сетях искусного обмана.
С другой стороны, мы знаем, что отрекаться от прошлого человечества и от его культурных достижений нигде и никоим образом не следует. Мы знаем, что человечество накопило гигантские запасы сокровищ, которыми мы должны воспользоваться. Мы знаем при этом также, чтохудожественные сокровища, — которые могут в высшей мере оплодотворить дальнейшее творчество в области искусства и которые полны необыкновенных достижений, — также должны сохраняться, чтобы превратиться в хорошо усвоенные, критически продуманные, побежденные и поэтому служащие своему победителю элементы той общечеловеческой культуры без классового насилия и лжи, к которой ведет человечество пролетариат.
Маркс высказал ту правильную мысль, что искусство по высоте своих достижений вовсе не совпадает непременно с высотою достижений экономического, научно-технического или политического порядка. Маркс считал, что самым высоким моментом искусства, какой был на земле, является искусство античной Греции. Маркс не высказал до конца этой своей мысли, но он указывал на то, что в греческой культуре много аналогии с детством, что у греков их живая, творческая фантазия легко сливалась воедино с окружающей их природой и создавала необыкновенно человечные, проникнутые гармонией и грацией произведения искусства, в которые в то же время верили как в нечто глубоко реальное. Дальнейшее развитие, как можно заключить из слов Маркса (незаконченное предисловие к «Zur Kritik der politischen Oekonomie»[50])1 в этом отношении действовало расхолаживающе, сковывало фантазию, делало менее значительной, с социальной точки зрения, игру искусства, отводя ему гораздо более подчиненную роль. Известно, какими горячими словами Маркс и Энгельс воспели своеобразный гимн буржуазии за гигантские достижения научно-технического порядка, достигнутые человечеством в период господства этого класса, а с другой стороны, какими жестокими, справедливыми словами хлещут Маркс и Энгельс не только социальный строй, обусловленный господством буржуазии, но и мораль буржуазии и ее искусство2.
То античное искусство, те трагедии, которые Маркс знал почти наизусть (Эсхил), были сплошь искусством религиозным. Но это не мешало Марксу говорить (см. биографию его, написанную Мерингом), что идиотами являются те, кто не понимает, какое значение в строительстве пролетариата будут иметь сокровища античного искусства3.
В начале этой статьи я уже сказал, что никому не придет в голову говорить о том, что посещение экскурсией музея статуй античных богов может разбудить в сердцах экскурсантов тлеющее там религиозное чувство. Эти боги умерли, поэтому они прекрасны. Мы видим в них сгусток человеческой мечты, порыв к совершенству. Мы знаем, как глубоко проник в сущность религии Фейербах, говоря, что человек создавал своих богов по образу и подобию своему, развивая и увеличивая этот «образ и подобие» до тех границ совершенства, какие мог себе вообразить человек каждой отдельной культуры4.
Но некоторые религии живы еще и по сию пору, живы разные формы христианства, магометанства, иудаизма и т. д. Те, ото уже совершенно освободился от этих религиозных представлений, умеют относиться к религиям объективно — и, конечно, рядом со всевозможным извращением мысли, глупыми софизмами, противоречиями, догматами, свидетельствующими о хитрой изворотливости попов и помрачении ума масс, — эти освободившиеся от религии люди, люди, стоящие над ней, смотрящие на нее сверху, могут найти в творчестве, обусловленном религиями, много красоты. Они могут ценить некоторые непревзойденные по поэтическому блеску лирические или повествовательные страницы Библии или Агады5 и могут восхищаться стройностью мусульманских минаретов, религиозной поэзией и т. д. Они могут упиваться «Страстями» Баха6 или религиозной живописью Фра Анжелико и Микеланджело.
Однако все это не лишено ядовитости, не парализованной временем и полным падением культа. Можно относиться с эстетическим восхищением к Аполлону, но нельзя предполагать, что он существует, где-то живет и что к нему можно обращаться с религиозными молитвами. Образ же Христа, который тоже является замечательным созданием коллективной поэтической, музыкальной и вообще художественной мысли, еще не безвреден.
Христос умер для нас, и хотя он, на наш взгляд, далеко менее прекрасный бог, чем эллинский Аполлон, но тем не менее мы можем находить в известных его отражениях большую эстетическую ценность.
Но можем ли мы из эстетических соображений, сами будучи свободными от злых чар этого образа, забыть, что он является еще вполне живым для миллионов окружающих? Отношение к христианскому искусству как к естественному элементу художественной сокровищницы человечества, не является ли вместе с тем попустительством в смысле самозащиты раненой религии и борьбы ее за дальнейшее свое существование, очевиднейшим образом зловредное и контрреволюционное?
Все эти мысли неизбежно возникают, когда читаешь полемику, возбужденную по поводу постановки оперы «Сказание о невидимом граде Китеже» Римского-Корсакова в наших театрах7.
Некоторая часть товарищей, партийных критиков, высказывала сожаление по поводу этой постановки и доказывала, что эта опера является сильной формой религиозно-христианской пропаганды и агитации. Отрицать, что на верующих эта опера должна действовать как нечто родное, укрепляющее, отрицать, что эта опера может вызвать лишние колебания в неправильную сторону в сердцах колеблющихся, — нельзя. Когда профессор Фатов в своей статье в «Красной газете» утверждает, что коммунисты от этой оперы так же мало сделаются верующими, как монархист не сделается революционером от каких бы то ни было художественных произведений революционного порядка, то он, конечно, прав8, но ведь общество, в котором мы живем, не состоит только из коммунистов и убежденных монархистов, не состоит только из крепких, как скала, материалистов и насквозь пронизанных религией и неисправимых богопоклонников. Мы должны иметь в виду и колеблющиеся элементы.