Эренбург тут же откликается на партийный призыв. В октябре 1953 года, пока правление Союза писателей проводит совещания, он садится за статью «О работе писателя». В ней говорится о трудном положении советских писателей, которых донимают критики, развращенные материальными привилегиями, настоящие «прокуроры», чей разбор часто превращается в «обвинительное заключение»: «…Они ставят отметки, как экзаменаторы»[493]. Впервые после войны звучат имена зарубежных писателей — Джойса, Стейнбека, Хемингуэя, Пруста, без непременного замазывания грязью в последующих абзацах. Статья была с энтузиазмом принята читателями. Впрочем, уже два месяца спустя смелость Эренбурга перестала казаться чем-то из ряда вон выходящим: Александр Твардовский публикует в «Новом мире» статью В. Померанцева «Об искренности в литературе». Статья производит эффект разорвавшейся бомбы. Померанцев позволил себе проигнорировать два теоретических столпа соцреализма: партийность и идейность. Его тут же осуждают за «нигилизм» и «ликвидаторство», а «Новый мир» получает выговор. Померанцев выбывает из игры, однако Твардовский продолжает публиковать в своем журнале все более взрывоопасные тексты. Процесс обновления быстро выходит за рамки, установленные для него сторонниками Хрущева.
В такой обстановке в апреле 1954 года в журнале «Знамя» появляется повесть Эренбурга «Оттепель», которую ожидал громкий, даже скандальный успех. Скандал заключался уже в самом ее названии. На Западе журналисты сразу же окрестили «оттепелью» эпоху окончания сталинизма и «холодной войны». Однако в СССР двусмысленность этого понятия вызвала горячие споры. Что же все-таки было главным в этом образе? О чем шла речь — о конце зимы и о тех горах нечистот, что обнажаются с первым таянием снегов? Или же имелось в виду начало весны, поры надежд, обновления, возрождения к новой жизни? В 1963 году, в эпоху «заморозков» (которые, как известно, часто приходят на смену оттепели), разъяренный Хрущев набросится на Эренбурга: «С понятием „оттепель“ связано представление о времени неустойчивости, непостоянства, незавершенности… <…> Теперь все в нашей стране свободно дышат, с доверием, без подозрительности относятся друг к другу <…> Но это вовсе не означает, что теперь, после осуждения культа личности наступила пора самотека, что будто бы ослаблены бразды правления, общественный корабль плывет по воле волн и каждый может своевольничать и вести себя как ему заблагорассудится»[494].
Помимо названия, успех «Оттепели» объяснялся и тем, что Эренбург затронул в повести ряд запретных вопросов — отступление советских войск в 1941 году, вспышку антисемитизма в начале 1953-го. Читатели, не привыкшие к подобным откровениям, были потрясены, в то время как Эренбург всего-навсего уловил веяние времени и, откликаясь на политический заказ сверху, запечатлел начавшееся «обновление». Когда на Эренбурга обрушится атака сталинистов, первый секретарь правления Союза писателей сразу поспешит к нему на выручку, подчеркнув, что он как «крупный писатель и общественный деятель» «много делал и делает в нашей литературе и в нашей всенародной борьбе за мир»[495].
Между тем атмосфера в литературных кругах продолжала накаляться. Новомирские литераторы толкуют слишком свободно некоторые критические высказывания Хрущева. Так, призывы развивать инициативу масс были восприняты ими как возможность наконец избавиться от опеки аппарата, а именно Союза советских писателей; под возвращением к демократическим принципам они понимали уничтожение табели о рангах, прочно устоявшихся в советской литературе; и, наконец, в соответствии с объявленным новым курсом в сельском хозяйстве они принялись разоблачать литературу, рисовавшую колхозный рай. Атакуемое сталинистами справа, а новомирскими литераторами слева — правление Союза писателей летом 1956 года принимает решение сместить Твардовского с должности главного редактора и назначить на этот пост Константина Симонова. В адрес «Нового мира» выносится официальное порицание.
И вдруг «Оттепель», которая до этого момента, казалось, отвечала официальной линии на обновление, объявляется «идейно порочной». Эренбурга заодно с новомирцами обвиняют в «нигилистических, эстетских», а то и «объективистских» взглядах. Ему ставится в упрек отсутствие «положительных героев», мрачное настроение и недооценка руководящей роли партии. Эти упреки, впрочем, были совершенно обоснованны. Роль демиурга в «Оттепели» отводится… снежному бурану. Именно метель завершает целую эпоху, в течение одной ночи сметая двух аппаратчиков, партсекретаря и директора завода, оторвавшихся от народа. Только благодаря метели выясняется, какую убогую жизнь влачат рабочие. Однако даже когда стихия отступает, Эренбург отнюдь не пытается вдохновить читателя на борьбу с прогнившей бюрократией во имя роста производительности труда; писателя гораздо больше интересует психология советского человека. Оказывается, под надежной броней из принципов и долга этот индивидуум скрывает постоянную тревогу, страх утратить самоконтроль, выдать свои чувства. Советский человек не способен ни любить, ни быть любимым. «Оттепель» — это советская версия сказки о Снежной Королеве: под действием «потепления» начинают оттаивать оледеневшие души, возрождаются чувства, оживают сердца. «Положительным героям» повести, созданным по канонам соцреализма, единственным, которыми автор владеет, вдруг оказываются присущи человеческие черты. Они открывают мир страданий и страстей, при этом с воодушевлением обсуждая последние злодеяния империализма или технологию обработки металла. В своей статье «Что такое социалистический реализм» Андрей Синявский раскроет эстетическую несостоятельность такого приема: «Нельзя, не впадая в пародию, создать положительного героя (в полном соцреалистическом качестве) и наделить его при этом человеческой психологией <…> Это приводит к самой безобразной мешанине. Персонажи мучаются почти по Достоевскому, грустят почти по Чехову, строят семейное счастье почти по Льву Толстому и в то же время, спохватившись, гаркают зычными голосами прописные истины, вычитанные из советских газет: „Да здравствует мир во всем мире!“»[496]
Действительно, результат получился неожиданный. Если не сказать катастрофический. Но это было неважно: несмотря на провалы, «Оттепель» ждал стремительный всенародный успех — и ненависть собратьев по цеху. «Личная жизнь, построенная вне жизни общества, — это пережиток капитализма», — скажет Константин Симонов на Съезде писателей[497]. В Париже ему вторит Доминик Дезанти, выражая на страницах «Юманите Диманш» сожаление, что Эренбург предпочел сконцентрироваться на «отрицательных сторонах советского строя и советского человека»[498].
Советский художник
Не подлежит сомнению, что из всех человеческих типов Эренбургу по-настоящему интересен лишь один — тип художника, творца. Писателю шестьдесят три года, из них двадцать лет отданы служению Сталину. Наступает время подводить итоги. Эренбург столько говорил о преданности своему делу, о служении людям. А как насчет верности искусству, своему таланту, заветам Хулио Хуренито? Кто виноват в том, что со времен «Дня второго» романы Эренбурга ничего не стоят, а сам он, вконец опустошенный, уподобился автомату и не в состоянии довести до конца ни одной мысли, ни одного произведения? Что произошло с писателем, с художником?
Герой «Оттепели» Володя Пухов — молодой, но уже преуспевающий художник: он добился признания, у него своя мастерская в Москве, машина, деньги. Однако в погоне за успехом он растерял свой талант, предал свое призвание. Он быстро понял: если хочешь добиться чего-нибудь, нужно писать «белых куриц согласно инструкции», «панно „Пир в колхозе“ или портрет директора завода»[499]. Эренбург противопоставляет Володе его друга и однокашника Сабурова, который упорно стремится выразить свое, особое творческое видение, не боясь ни материальных лишений, ни общественного порицания (он, естественно, не принят в Союз художников). Критики Эренбурга будут утверждать, что Сабуров — художник, «оторванный от жизни», «формалист». Володя считает приятеля «шизофреником»[500], жалеет его — и в то же время завидует его свободе. Как же получилось, что Володя промотал свой талант, превратился в чиновника, выполняющего социальный заказ «согласно инструкции»? В отличие от директора завода Журавлева, некогда честного коммуниста, отклонившегося от «столбовой дороги коммунизма» по идейным соображениям, Володя поддался соблазну, возжелав обеспеченности и привилегий. Он «ни на кого не капал, никого не топил»[501], а просто-напросто плыл по течению, держась принятого русла. Собратья Эренбурга, которые шли тем же путем, стряпали на скорую руку плохие романы, произносили речи перед тупоравнодушной писательской аудиторией, участвовали в международных конференциях в защиту мира, — не верят своим глазам. Симонов, друг Эренбурга, обвиняет его в ложном пафосе: «В повести дана окарикатуренная картина жизни советского искусства». Володя Пухов, вместе того чтобы быть осужден, как когда-то Володя Сафронов, герой «Дня Второго», хотя и представлен халтурщиком, оказывается жертвой: он «жертва положения, которое, по мнению автора, якобы сложилось в нашем искусстве»[502]. Дружбе двух писателей положен конец.