Выступая в роли защитника литературного авангарда, Эренбург тем самым отрекается от собственных суждений, высказанных в годы гражданской войны. Не зря Виктор Шкловский назвал Эренбурга «Павлом Савловичем» и уподобил его Павлу Тарсянину, который, несмотря на свое обращение по пути в Дамаск, все же не отрекся и от своего прежнего иудейского имени: «Прежде я сердился на Эренбурга за то, что он, обратившись из еврейского католика или славянофила в европейского конструктивиста, не забыл прошлого. Из Савла он не стал Павлом. Он Павел Савлович и издает „Звериное тепло“»[159]. Эренбург оценил иронию и смирился с прозвищем.
Статьи Эренбурга 1921 года были актом мужества и верности. И когда наконец, в ноябре того же года, он прибыл в Берлин, благодаря, между прочим, А. Ященко, он уже стяжал себе скандальную славу и обеспечил неприязнь эмигрантской колонии. Были у него в Берлине и личные враги. Новый год русские традиционно отмечали в ресторане «Вилли». Бокалы были полны, поднимались тосты за литературу, за мудрость, за свободу. «Против насилия!» — возгласил философ Лев Шестов, автор сочинения «Что такое русский большевизм?». Пояснений не требовалось: разумеется, речь шла о большевиках. Среди присутствующих наступило взволнованное молчание, все торжественно осушили бокалы. Эренбург был одним из тех немногих, кто остался в стороне и не участвовал в праздновании[160].
Дискуссия о том, где развивается настоящая русская литература и каковы возможности ее объединения, предвосхищала сближение, начавшееся в период нэпа[161]. После того как на X съезде партии в марте 1921 года большевики провозгласили переход к Новой экономической политике, коммунистическая Россия стала постепенно открываться для остального мира, в том числе для «капиталистического окружения». Возрождаются частные издательства, налаживаются связи с русскими издателями за границей, принимаются их книги для распространения в России. Открытие границ наряду с советским бумажным дефицитом играет на руку издателям-эмигрантам. В 1922 году в Берлине работают семнадцать русских издательств, выходят три ежедневные русскоязычные газеты и пять еженедельников, а русских книг печатается больше, чем немецких. Все чаще писатели Москвы и Петрограда приезжают в Берлин; Есенин прилетает туда на самолете! Вместе с Айседорой Дункан! По инициативе Ященко в берлинском кафе открывается литературный клуб «Дом искусств» (по примеру петроградского): за его столиками собираются сторонники единства русскоязычной литературы, которые радостно принимают гостей «оттуда», т. е. из советской России. Можно подумать, что Эренбург выиграл сражение. Однако вскоре оказалось, что партия только отложена.
Эренбург прибыл в Берлин с тремя рукописями: уже упомянутым романом «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников», книга эссе по искусству «А все-таки она вертится», сборником рассказов «Неправдоподобные истории». Для придания себе большего веса прихватил и две антологии: «Портреты русских поэтов» и «Антология поэзии революционной Москвы». Первые две книги были настоящими литературными манифестами. Будут ли они поняты?
«А все-таки она вертится» — книга, в которой Эренбург развивает тему своей первой статьи о конструктивизме и снабжает ее новым тезисом: русский авангард составляет часть современного европейского искусства, это мост, который революционная Россия перебрасывает в будущее, в XX век. Одержимый этой идеей, Эренбург вместе с супрематистом, учеником Малевича Эль Лисицким приступает к изданию в Берлине журнала «Вещь». Журнал задуман в международном масштабе, на трех языках: русском, немецком и французском (Вещь-Objet-Gegenstand), и участвуют в нем французские и немецкие дадаисты и конструктивисты (в их числе Ле Корбюзье, Глез, Архипенко, Леже). Проект метит высоко, и заранее можно было догадаться, что он будет восприниматься эмигрантами как «большевистская вылазка». Что же касается книги «А все-таки она вертится», то Иван Пуни, один из вождей русского авангарда, разнес ее в пух и прах, без труда доказав, что в голове у Эренбурга царит сумбур, а в вопросах искусства он проявляет полное невежество. Приговор Пуни категоричен: «Вообще серьезно говорить об этой книге не приходится»[162].
Наконец в мае 1922 года выходит в свет «Хулио Хуренито». Эренбург счастлив, он гордится своим детищем. Он пишет Марии Шкапской: «Хуренито мне дорог потому, что никто (даже я сам) не знает, где кончается его улыбка и начинается пафос. Об этом пишут, спорят и пр. Одни — сатира, другие — философия etc. <…> Популярность неважна (хотя и мне было приятно узнать, что при всей остроте и актуальности он очень понравился и Ленину, и Гессену). Занимательность — находка. Это европейская проза»[163].
Но разочарование не заставляет себя ждать. Уже через несколько дней он пишет той же Шкапской: «Мне обидно, что здесь бойкотируют „Хуренито“, всячески замалчивают»[164].
Русский еврей или европеец?
Что же случилось? Отчего такая неудача? Эренбург не только спровоцировал вражду белоэмигрантских литературных кругов, но и настроил против себя «розовых». Речь идет о движении Смена вех. Сменовеховцы признавали законность нового строя и большевистского правительства. Они полагали, что, сумев отстоять территориальную целостность России, большевики доказали, что они и есть сильная власть, а переходя же к Новой экономической политике, они отказались и от коммунистических догм. «Эмигрантам пора возвращаться домой», — призывает Алексей Толстой, главный редактор литературного приложения к журналу «Накануне» (накануне возвращения на родину), трибуны сменовеховцев. Кремль одобряет эти благие намерения: «Накануне» получает из Москвы финансовую поддержку, а самым «народным» и патриотически настроенным писателям внутри России предоставляется свобода высказываний. Корней Чуковский, из Петрограда, заверяет Алексея Толстого, что при коммунистах возрождается «мужицкая Россия»; ему вторят Есенин и Пильняк. Их приезд в Берлин в феврале 1922 года кладет начало частым поездкам советских писателей в Берлин.
Эренбург уже давно перестал оплакивать «Христову Россию». После того что он увидел во время революции, он готов признать большевиков единственной силой, способной обуздать анархию, справиться с разрушительной мощью темных народных масс и объединить бескрайние российские земли. Однако в основе его убеждений и доверия к большевикам лежала надежда на то, что они сумеют спасти великую страну, «сбившуюся с пути», преодолеть пропасть, разверзшуюся между Россией, «покрывающей полмира», и Европой. «Возвращение к истокам», о котором говорили его собратья по литературе, все эти «мужики» и «тараканы», символы кондовой России, внушают ему глубокое отвращение. Эренбург спорит в печати с Алексеем Толстым по поводу «крестьянской» поэзии Есенина; его раздражает Борис Пильняк: «…он мне очень не понравился. Вел себя во всех отношениях неблагородно, каялся и пр. Напоминал сильно Алексея Спиридоновича»[165], этого «настоящего русского» из «Хулио Хуренито». Среди современных писателей наиболее близки Эренбургу новаторы из петроградского объединения «Серапионовы братья»: «Я их всех заглазно очень люблю, в особенности тех, которые не живописуют истинно русскую деревню и не знаются с Пильняком»[166]. «Серапионово братство» возникло в Петрограде в 1921 году. Все участники этой группы были поразительно талантливы и в большинстве своем моложе Эренбурга. Они провозглашали отказ от идеологии и политики, заявляя, что единственная их цель — порвать со скучной дидактичностью русской прозы и отразить дух новой эпохи методом «нереалистического реализма» и захватывающей интриги. Творчество некоторых из них, Всеволода Иванова или Михаила Зощенко, было глубоко укоренено в русской действительности, отражало современный быт и нравы. Другие — Лев Лунц, Евгений Замятин, Виктор Шкловский — ориентировались на западную литературу и смело ставили рядом Александра Дюма и Льва Толстого, Э.Т.А. Гофмана и Достоевского. Эренбург искренне восхищался Евгением Замятиным, «учителем» «Серапионов»: «…я его ценю как прозаика (лучше Пильняка много. Единственный европеец!)»[167]. К созданию истинно «европейской прозы» стремится и сам Эренбург, понимая, что вряд ли на этом пути у него отыщется много единомышленников. В письмах в Москву к Марии Шкапской он жалуется на окружающую его в Берлине враждебность. Конечно, он понимает, что здесь играют роль и политические разногласия, и кружковые предрассудки, но только ли это? «Официально отношения хорошие. Внутри, с их стороны, неприязнь. Причины? Первая и главная та же, что у Дома Литераторов. Далее отмеченное Вами мое умение резкостью отчуждать. Еще „Хуренито“, „А все-таки“, „Вещь“ и пр. чужое, непонятное. Думаю, что считают лицемером и подлецом. Я к ним отношусь хорошо (никогда не строю моего отношения на отношении ко мне). Но от злобы устал — старость»[168].