Но не к Франции сейчас обращены взоры советских людей, а к двум свободным от немцев странам — Великобритании и Соединенным Штатам (Америка заявила о вступлении в войну в конце 1941 года). На них возлагались огромные надежды, особенно с июня 1942 года, после подписания договора между Англией и СССР: в советской прессе этот договор приравнивался к официальному заявлению об открытии второго фронта. Второй фронт, который собирались открыть союзники на западе, принес бы значительное облегчение Советскому Союзу: ведь на Восточном фронте в это время сосредоточена почти вся германская армия. Когда же?
Эренбург ощущает как бы личную ответственность за поведение западных союзников. Ему хотелось бы представить их в выгодном свете, однако скептицизм берет верх. В преддверье визита Черчилля в Москву в июле 1942 года, Эренбург первым предсказывает, что речь пойдет о том, «почему в 1942 году второго фронта не будет»[404]. Резкий тон статей Эренбурга, грубые выпады в адрес союзников, не проходят незамеченными на Западе. Александр Верт вспоминает о разговоре, который состоялся у него с представителем президента Рузвельта Уилки Уэнделлом: «Если бы я повторил все те неистовые речи, — сказал Уэнделл, — которые я слышал вчера на обеде от Симонова, Эренбурга и Войтехова, со всеми оскорблениями по адресу союзников, я думаю, это произвело бы очень скверное впечатление в Штатах…»[405] Он, конечно, сочувствует трагедии русского народа, но все же полагает, что можно было бы выражать свои чувства в более деликатной форме… Однако Эренбург не собирается смягчать формулировки. Он уверен, что медлительность англичан и американцев в открытии второго фронта объясняется холодным расчетом: союзники дожидались, когда вермахт будет окончательно обескровлен ценой жизни русских. Летом 1942 года почти все иностранцы, приезжавшие в Москву, полагали, что поражение Советского Союза в войне неизбежно. Но как и Уэнделла, их изумляла стойкость русских. «Мне надо решить одну мудреную задачу, — пишет Уэнделл. — Как объяснить американской публике, что русские находятся в критическом положении, а при этом их моральное состояние превосходно?» Силой духа своего народа восхищается и Эренбург, испытывая огромную гордость за свою страну. И если он пишет о русском противостоянии как о «чуде», это подлинный пафос, а не обычная пропагандистская риторика. Говоря о битве за Севастополь, продолжавшейся 250 дней, он не без чувства превосходства упоминает о сдаче англичанами Тобрука: «Мы видели капитуляцию городов, прославленных крепостей, государств. Но Севастополь не сдается. Наши бойцы не играют в войну. Они не говорят: „Я сдаюсь“, когда на шахматном поле у противника вдвое, втрое больше фигур»[406].
Сравнение с иностранцами не только оттеняет героизм родного народа, вырастающего под пером Эренбурга до сказочного исполина, но и выводит на первый план главного богатыря — Сталина. Эренбург не хочет видеть личной ответственности вождя за трагический исход наступления под Харьковом в мае 1942 года: приказ о наступлении был отдан лично Сталиным, вопреки протестам штабов, знающих, что солдаты посылаются на верную смерть. Тысячи загубленных жизней не помешают, однако, Черчиллю во время своего визита в Москву пропеть хвалу «великому государственному деятелю и воину»[407].
Страшное лето 1942 года
С падением Севастополя 3 июля начался новый этап наступления гитлеровской армии. По плану Гитлера до зимы в руки немцев должны были перейти богатый нефтью Кавказ, через который открывался выход на среднеазиатские республики, и Сталинград. Если бы войскам вермахта удалось закрепиться на Волге, если бы Москву удалось отрезать от промышленности на востоке страны, у России остался бы один выход — капитуляция.
В июле советские части в панике покидают Ростов-на-Дону. Дорога на Волгу и на Кавказ открыта. Все внимание теперь приковано к Сталинграду, городу с символическим именем: здесь решается судьба страны.
После позорной сдачи Ростова Сталин бьет тревогу: Волга — это последний рубеж. Нужно положить конец панике и беспорядку: «Ни шагу назад!» Лучше самоубийство, чем капитуляция. Кроме карательных приказов принимаются меры, призванные укрепить патриотический дух и поднять авторитет офицеров Красной армии. Для них вводятся ордена, отсылающие к памяти героических предков — Суворова, Кутузова, Александра Невского; в Великобритании по специальному заказу изготовляются шитые золотом погоны. Именно в таких погонах советские офицеры будут руководить решающим прорывом под Сталинградом в середине ноября, после чего русские перейдут в наступление, и в феврале 1943 года армия Паулюса попадет в кольцо.
Горячая вера в победу и ее «вдохновителя и организатора» Сталина поддерживает народ в борьбе, но общее недовольство режимом растет. У людей развязались языки, передаются слухи о ссорах в Комитете обороны, о вмешательстве в военные операции некомпетентных и всемогущих политруков.
Каждый день Эренбург получает сотни писем с фронта и из тыла; они свидетельствуют о том, что люди освободились от страха. Он улавливает ропот негодования, поднимающийся по всей стране: «Кто сейчас расскажет, как люди думают на переднем крае — напряженно, лихорадочно, настойчиво. Они думают о настоящем и прошлом. Они думают, почему не удалась вчерашняя операция, и о том, почему в десятилетке их многому не научили. <…> Многое на войне передумано, пересмотрено, переоценено… По-другому люди будут трудиться и жить. Мы приобрели на войне инициативу, дисциплину и внутреннюю свободу…»[408]
В Москве в то лето царит необычайное напряжение. Нависшая опасность обостряет жажду свободы. Можно подумать, что отменили цензуру — художники и писатели в едином патриотическом порыве забывают о привычной осторожности. Каждый по-своему, но все они пишут о России:
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя русская речь,
Великое русское слово
[409].
Эти строки написаны Анной Ахматовой в то время, когда весь мир, затаив дыхание, слушает «Ленинградскую симфонию» Дмитрия Шостаковича — композитора, еще недавно изобличенного в «формализме». В новой пьесе Симонова с характерным названием «Русские люди» утверждается, что советский патриотизм не на пустом месте возник, он уходит корнями в русское дореволюционное сознание. В романе Шолохова «Они сражались за Родину», публиковавшемся по частям в «Правде», патриотизм явно имеет антисемитскую окраску — в «братской семье советских народов», жертвы которых перечисляет автор, нет места евреям. Что касается Эренбурга, для него одного слово «патриотизм» ассоциируется со словом «Европа».
Эта привязанность к отечеству, сострадание к родине, попранной захватчиком, это единодушие имеют и обратную сторону — ненависть. Любовь к России и ненависть к немцам сплачивали измученный народ и писателей. «Убей его!», «Я пою ненависть», «Урок ненависти» — эти произведения Симонова, Суркова и Шолохова датируются 1942 годом. Эта лютая, «утробная» ненависть имеет, по мнению Эренбурга, воспитательное значение: только она одна может помешать солдатам отступать перед врагом. «Оправдание ненависти» — так называется статья Эренбурга, написанная летом 1942 года: «Теперь у нас все поняли, что эта война не похожа на прежние войны. Впервые перед нашим народом оказались не люди, но злобные и мерзкие существа, дикари, снабженные всеми достижениями техники, изверги, действующие по уставу и ссылающиеся на науку, превратившие истребление грудных детей в последнее слово государственной мудрости. Ненависть не далась нам легко. Мы ее оплатили городами и областями, сотнями тысяч человеческих жизней. Но теперь наша ненависть созрела <…> Мы поняли, что нам на земле с фашистами не жить»[410]. Во имя мести за побежденную Испанию, униженную Францию, опустошенную Россию, нужно взращивать в себе священную ненависть — и Эренбург каждый день принуждает себя читать немецкую прессу, пропагандистские брошюры, дневники и письма немецких солдат. Позже, оказавшись вместе с наступающей советской армией в Восточной Пруссии, он добьется разрешения присутствовать на допросах пленных, каждый раз объявляя, что он еврей. Он словно загипнотизирован нацизмом — этим чудовищным гибридом, неслыханной смесью цивилизованности и дикости, которую он предсказал когда-то в «Хулио Хуренито» и которая теперь глумливо издевается над гуманистическими ценностями. Он культивирует свою ненависть, подбирает самые грубые, убийственные слова — и это обеспечивает ему настоящую всенародную популярность. «Надо поставить себя на место русского солдата, — писал Александр Верт, — который, глядя летом 1942 года на карту и видя, как немцы занимают один город за другим, одну область за другой, спрашивает себя: „До каких пор мы будем отступать?“ Статьи Эренбурга помогали каждому сохранить присутствие духа. <…> Можно любить или не любить Эренбурга как писателя, однако нельзя не признать, что в те трагические недели он проявил гениальную способность найти точные, образные, уничтожающие формулировки для выражения русской ненависти к немцам»[411].