Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
(«России»)[122]

Эренбург видит, что наступает новый век, но не признает его своим. Словно римлянин эпохи упадка империи, он слышит тщетные пророчества, видит, как «родные могилы весело топчут буйные табуны», и глядит «на зарю, едва розовеющую, моего посмертного дня»[123]. Он пишет: «Отрекаюсь, трижды отрекаюсь / От всего, чем жил вчера / <…> Принимаю твой крест, безверье…»[124].

Между тем Красная армия неуклонно наступает. На западе разбит Деникин, и Киев в третий и последний раз занят большевиками. Только в Крыму армия Врангеля еще оказывает сопротивление. Однако к концу лета 1920 года ее судьба была предрешена — гражданская война уже подходила к концу. Больше не надеялись на высадку англичан, белые офицеры и беженцы в панике толпились в порту, чтобы бежать от красных. Эренбург и Мандельштам могли бы бежать вместе с ними, но выбрали другой путь — тот, который вел в советскую Россию.

Путь этот шел через независимую республику Грузию, меньшевистское правительство которой поддерживало дипломатические отношения с Москвой. Эренбург и Люба пережили очередную порцию приключений; в шаланде контрабандистов они добрались до грузинского берега, а затем добрались до Тбилиси, где встретились с братьями Мандельштам. Две недели, проведенные в Грузии, показались им «лирическим отступлением» в ходе их долгой одиссеи. Здесь царили мир, изобилие и цивилизованные нравы. В Тбилиси их «с роскошью средневековых князей»[125] принимали два замечательных поэта, Паоло Яшвили и Тициан Табидзе. Вкусив всех прелестей этого европейского Востока, Мандельштам и Эренбург отправились к российскому послу. И здесь произошло очередное чудо. Несмотря на то что они прибыли из местности, занятой врангелевцами, и что они отнюдь не являлись пламенными революционерами, им были выданы визы. Более того, им была доверена диппочта, что значительно повысило их статус и, соответственно, увеличило шансы благополучно добраться до места назначения.

Москва и Чека

Когда Эренбурги приехали в Москву, их встретил пустой, голодный и холодный город; шел четвертый год гражданской войны и третий год военного коммунизма. Как «дипкурьеров» Эренбургов поселили в гостинице «Княжий двор», где когда-то Илья останавливался со своим отцом, а сейчас располагалось «Третье общежитие Наркоминдела». Встреча с советской действительностью не заставила себя ждать: первый поэтический вечер Эренбурга окончился тем, что он был арестован и препровожден на Лубянку, в здание, принадлежавшее раньше страховому обществу «Россия», где с 1918 помещалась Чека. «Взяли дом. Обыкновенный. <…> Взяли и сделали такую жуть, что пешеход, подрагивая даже в летний зной, старательно обходит — сторонкой. <…> Взяли дом, и он стал мифом. Лестницы, как будто их придумал Пиранезе: тридцать три заледеневшие ступеньки, дуло, вверху — решетка, внизу подвал. Там духота, темнота, икота. <…> Войти и выйти — легче умереть. Чем дальше, тем страшнее. Одна ступенька — и забудь, что на Лубянской площади оттепель»[126].

Следователь, как оказалось, встречал Эренбурга в «Ротонде»; после воспоминаний о Париже он попросил подробнее разъяснить, каким образом ему удалось получить визу, то есть признаться, что он — агент Врангеля. Эренбург прекрасно понимал, что одних его статей, напечатанных в Киеве и Ростове, достаточно для того, чтобы с ним покончили пулей в затылок. И снова происходит чудо: на выручку пришел его старый друг Бухарин, ставший главным редактором «Правды», большевистским наркомом и третьим лицом в государстве после Ленина и Троцкого.

О чем Илья передумал за эти пять дней, проведенных в заключении? Быть может, вспоминал здание Чека в Киеве, находившееся прямо рядом с конторой Наркомпроса? Или обо всех пинках и тычках, которыми Россия щедро награждала своего блудного сына? На этот раз он, кажется, не воспринимал свой арест как испытание его любви к Родине.

Когда его отпустили с Лубянки, он «вернулся в потерянный рай»: комендант общежития, «прочитав записку заместителя наркома Л. Карахана <…> „Эренбург остается жить“»[127], вернул им комнату. Однако непонятно было, как и на что им предстоит жить. «Быт был страшен: пша или вобла, лопнувшие трубы канализации, холод, эпидемии»[128]. Бумага стала дефицитом, литература оказалась на грани исчезновения: нельзя было отыскать и клочка, пригодного для письма. Писатель Зайцев заговорил про «уничтожение Гутенберга». Все выдавалось по карточкам, а чтобы получить карточки, надо было поступить на службу. Плакать об «исчезновении интеллигенции» было некогда: Эренбург снова становится советским служащим. Он идет работать в театральный отдел Наркомпроса, которым руководил Всеволод Мейерхольд, один из тех художников, которых Эренбург обозвал «певцами его величества пролетариата». Он предложил Эренбургу заведовать всеми детскими театрами России. Выбора не было — пришлось согласиться. Люба возобновила занятия живописью во Вхутемасе, которым руководил А.М. Родченко, так что Илье приходилось обеспечивать семью карточками. Отношения в театральным отделе складывались нелегко: Мейерхольд в тот период был пламенным революционером и, узнав однажды, что Эренбург отклонил пьесу «с революционным содержанием», вызвал коменданта: «Арестуйте Эренбурга за саботаж!»[129] И все же воинствующий авангардизм Мейерхольда, его талант и страсть пленили Илью. Между тем «идиллия» большевиков и левого искусства подходила к концу. Ленину не понравились последние стихи Маяковского, а Крупской — постановки Мейерхольда. Первого декабря 1920 года в «Правде» появилась резолюция ЦК «О пролеткульте», где разоблачались «интеллигентские группки», которые «под видом пролетарской культуры» навязывают передовым рабочим «свои собственные полубуржуазные системы и выдумки»[130]. В феврале 1921 года Мейерхольд вынужден был покинуть театральный отдел Наркомпроса. Без него руководство детскими театрами потеряло для Эренбурга всякий смысл.

Два года спустя, в Берлине, в конструктивистском манифесте «А все-таки она вертится!» Эренбург напишет: «В Московской Школе живописи обучают учащихся „политической грамоте“, но, увы, никто не додумался до курсов „художественной грамоты“ для членов Совнаркома. А, пожалуй, это нужнее. Прослушав свой курс, художник продолжает писать картины и декретов не пишет. Член же Совнаркома, даже не прослушав курса, декретирует борьбу с „кознями футуристов“»[131].

Литературным отделом Наркомпроса, то есть фактически, всей советской литературой, заведовал старый знакомый Эренбурга поэт Валерий Брюсов. Придя к нему, Эренбург содрогнулся: на стене висела «странная схема»: квадраты, круги, ромбы. Они представляли собою литературу — поэзию, роман и трагедию. Подобно Евгению Замятину, который только что окончил роман «Мы», Эренбург предчувствовал, какое страшное общество должно возникнуть на основе рационалистической утопии и принудительного коллективизма:

Провижу грозный город-улей —
Стекло и сталь безликих сот,
И умудренный труд, и карнавал средь гулких улиц,
Похожий на военный смотр.
(«Провижу грозный город-улей…»)[132]
вернуться

122

Он же // Сб. «Раздумия». СП. С. 408.

вернуться

123

Там же. С. 405–406.

вернуться

124

Там же. С. 397.

вернуться

125

Эренбург И. ЛГЖ. Кн. 2. С. 105.

вернуться

126

Он же. Жизнь и гибель Николая Курбова. Соч. Т. 2. С. 72–73.

вернуться

127

Он же. ЛГЖ. Кн. 2. С. 127.

вернуться

128

Там же. С. 161

вернуться

129

Там же. С. 118.

вернуться

130

Елагин Ю. Темный гений. Всеволод Мейерхольд. Frankfurt а. М.: Overseas Publications Interchange Ltd., 1982. P. 235.

вернуться

131

Эренбург И. И все-таки она вертится. М.; Берлин, 1922.

вернуться

132

Он же // Сб. «Раздумия». СП. С. 411.

17
{"b":"202954","o":1}