Встреча с работниками ВЧК дает Хулио Хуренито возможность высказать свои взгляды на революционное искусство. Он намерен поздравить их с тем, что они сумели полностью уничтожить вместе с прочими буржуазными ценностями само понятие свободы. Он заклинает их не сворачивать с этого пути, не сдаваться: «Умоляю вас, не украшайте палки фиалочками! Велика и сложна ваша миссия приучить человека настолько к колодкам, чтобы они казались ему нежными объятиями матери. Нет, нужно создать новый пафос для нового рабства. <…> Оставьте же свободу сифилитикам из монмартрских кабаков и делайте без нее все, что вы, собственно говоря, и так делаете!»[150] Однако эти призывы воспринимаются как провокация. Революционная Россия разочаровала Учителя: «Государство как государство»[151], — пессимистически заключает он и, охваченный смертельной скукой, решает добровольно уйти из жизни.
Хулио Хуренито позволяет убить себя бандитам, прельстившимся его сапогами. Эренбург даже указывает точную дату преступления — 12 марта 1921 года: именно в этот день они с Любой пересекли границу Советской России. Учитель погибает, и вместе с ним гибнет идея революции как безграничной свободы, однако его ученик продолжает жить. Бельгия для него только случайный приют, он не хочет задерживаться там надолго. Разумеется, он мечтает вернуться в Париж, но статья о революционной поэзии, опубликованная во французско-бельгийском журнале, дает французским властям новый повод для отказа ему в визе. Эренбург рассержен: неужели французы всерьез полагают, что «поэт Эренбург» покинул свою страну, чтобы «воспевать аперитивы и автомобили Форда»? Перенесенное унижение вынуждает его выступить с ответной репликой. Он не позволит, чтобы к нему относились так же, как к прочим экспатриантам, чтобы его принимали за человека без родины. В новом стихотворном цикле «Зарубежные раздумья», написанном в Бельгии, не без комедиантства он восклицает:
О горе, горе, убежавшим с каторги!
Их манят вновь отринутые льды.
И кто, средь равноденствия экватора,
Не помянет священной баланды?
[152] Он воспевает прометеев порыв своей Родины, которая, голодная и разутая, тем не менее грезит о волшебной фее Электричества, готовой вот-вот спуститься на ее землю:
Был лес и хлеб, табак и хлопок,
Но смыла материк вода.
И вот, отчалив, пол-Европы
Плывет неведомо куда.
Не ты ли захотела с неба
Свести обещанный огонь,
Чтоб после за краюхой хлеба
Тянуть дрожащую ладонь? <…>
Там в кабинетах, схем гигантских,
Кругов и ромбов торжество,
И на гниющих полустанках
Тупое, робкое «чаво?».
Потешных электрификаций
Святого Эльма огоньки.
О, кто посмеет посмеяться
Над слепотой такой тоски?
[153] В сытой Европе «проспекты тридцати столиц» «смеются над юродством» нищей мечтательницы России. Но поэт не продается насмешникам, он остается верен своему «первородству». Такое внезапное ожесточение против Запада, такая патетическая присяга на верность России противоречат избранному им пути беглеца, покинувшего «ледяную каторгу». «Эренбург — это интересный и редкий случай обвинителя, который обожает то, против чего он выступает», — написал о нем один из его друзей.
По крайней мере, он взял маленький реванш и отомстил за высылку из Франции. За время своего краткого пребывания в Париже он успел прочесть новое сочинение Блеза Сандрара «Конец света, рассказанный ангелом Нотр-Дам», «сатиру, под видом киносценария рисующую конец капиталистического мира». Издание было великолепно иллюстрировано Фернаном Леже. После четырех лет культурной изоляции знакомство с этим произведением заново открывает Эренбургу современное искусство. Книга Сандрара станет для него настоящим кладезем идей, из которого он скоро будет беззастенчиво черпать, отбросив всякую щепетильность. Два года спустя появится «кинематографический роман» «Трест Д.Е. История гибели Европы» Эренбурга. В соответствии с греческим мифом прекрасную, но слабую Европу похищает чудовищный Минотавр — Соединенные Штаты Америки; эту тему и прием мы найдем и в его книге «Единый фронт» 1929 года.
Итак, Эренбург обижен и раздосадован. Поскольку путь во Францию закрыт, он вынужден отправиться в Германию. Но если в Париже он как дома и чувствует себя настоящим парижанином, то в Берлине он ничем не выделяется среди русской колонии: такой же эмигрант, как и другие. Это ему претит. Он-то понимает, какая пропасть разделяет тех, кто сегодня отвергает и новую власть, и возникшее в стране новое общество, от тех, кто, не будучи коммунистом, тем не менее считает себя участником возрождения России. Эренбург предчувствует, что в Берлине не обойдется без недоразумений. Едва приехав в столицу Германии, он пишет своему другу Марии Шкапской в Россию: «Возможно, что к апрелю будем дома. Все же жизнь у вас, а не здесь»[154]. Странные планы для эмигранта, не правда ли?
Берлин: над схваткой
Берлин, «мачеха русских городов», как иронически окрестил его поэт Ходасевич, на время превратился в политический и интеллектуальный центр русской эмиграции. Постепенно здесь стали собираться изгнанники, рассеявшиеся по разным городам, съезжались эмигранты из Стамбула, Варшавы, Праги, Парижа. Всего в Германии насчитывалось до 200 000 русских, из них 100 000 проживали в Берлине. Среди них — монархисты, меньшевики, поэты-декаденты и даже сам Максим Горький. Все они ждали конца большевизма и старались спасти то, что осталось от русской культуры, сохранить свидетельства ужасов гражданской войны. Писателей, оставшихся в России и участвующих там в общественной жизни, клеймили позором. Из всех берлинских литературных изданий только журнал «Русская книга» был склонен поддерживать культурные связи с новой Россией. Сразу после приезда Эренбург обращается к основателю и главному редактору «Русской книги» Александру Ященко и сообщает ему: «Я помню, с какой радостью в Москве мы передавали друг другу первый номер „Книги“ <…>. Ваш скромный библиографический журнал является ныне единственным обслуживающим русскую литературу как таковую, вне гражданской войны»[155]. В условиях голода, страха и массовой миграции, когда все питались слухами и каждая новость моментально превращалась в легенду, «обслуживать русскую литературу как таковую» и для Эренбурга, и для Ященко означало прежде всего оставаться вне политической борьбы и публиковать достоверную информацию. И очень скоро «Русская книга» печатает 76 заметок, написанных Эренбургом и содержащих сведения, полученные «из первых рук», о судьбе писателей, поэтов и критиков, оставшихся в России.
Этим Эренбург не ограничивается. В следующих номерах журнала появляются две его статьи с провокационными заголовками: «Над схваткой» и «О некоторых признаках расцвета российской поэзии»[156]. Их мишенью стали эмигрантские критики. Главное обвинение заключалось в том, что, не принимая в расчет тяжелейшие условия, в которых русская литература борется за выживание, не выказывая ни малейшего интереса к ее поразительным достижениям, они бессовестно чернят тех писателей, «которые не смогли или не захотели покинуть Россию»[157], но, кроме того, возможности возразить. Среди них Блок, Белый, Сологуб, Есенин, Маяковский, Мандельштам, Пастернак, которых эмигрантская пресса быстро записала в «красные» (Есенина, например, называли «большевистским Распутиным»[158]). Нет, утверждает Эренбург, настоящая, живая русская литература создается в России, а не в Берлине и не в Париже; она — плод творчества писателей, которые по-разному отнеслись к большевизму, но так или иначе приняли вызов, брошенный им революцией. Это факт, и эмиграция не может его игнорировать.