— Ты спрашивал об университете, сын мой? Разум твой подобен драгоценному камню. Ему подобает пройти огранку в университете. Но я желаю для тебя не мирской стези, но господней. Пусть она, ежели так, если будет богу угодно, приведет тебя в университет утвердившимся в вере, стойким против соблазнов и искусов. Но прежде стань монахом. Иначе твой сильный ум может превратиться в игралище мирских страстей. Есть ордена, в которых от тебя потребовали бы обета невежества, — по лицу наставника пробежала тень. — Такого тебе не посоветую. Но доминиканский орден, из которого вышел святой Фома и к которому принадлежу я, его ничтожный и смиренный член, не таков.
Так беседы о Фоме Аквинском переходили в размышления о будущем Джованни и длились много дней с примерами и поучениями. Они должны были доказать Джованни: наука — его призвание, а из всех наук важнейшая — богословие, и лучший путь к ее постижению — монашество, лучший из орденов — доминиканский. Он уже видел себя то в одежде послушника, то в облачении монаха. Хотелось ли ему этого? Он и сам не знал. Он, никогда не остававшийся в тесном доме наедине с самим собой, думал о тихой, спокойной чистой келье, где он будет один. Он, видевший всего несколько книг, воображал себе монастырскую библиотеку с сотнями томов. Он, с детства слышавший одни только разговоры о подметках, каблуках, худых башмаках, об огороде, который плохо уродил, о запасах, которые иссякли в кладовой, представлял себе неспешную беседу братии о предметах важных и ученых. Ему хотелось принять постриг. Грубая монашеская одежда, долгие посты его не страшили. Он и дома ходил только что не в рубище. Он и дома изведал голод. Став послушником, он узнает то, чего не знал, увидит то, чего не видел. А узнать новое ему хотелось никак не меньше, чем читать. Любознательность томила его сильнее голода. И все-таки… Он знал о запретах, которые наложит на него монашество. Пугал запрет любить и быть любимым. Он уже заглядывался на девушек. Любви в его жизни еще не было, но, думая, что ему придется отказаться от нее навсегда, он жалел об этом как о страшной утрате. Спросить у учителя, неужто тот прожил всю жизнь без того, что неудержимо манило Джованни, он не решился. Признаться в этих мыслях на исповеди не смог. И мысли такие — грех, и умолчание — грех, но сказать о них благодушному отцу Франческо не мог. Тот станет с любопытством выспрашивать о подробностях, и отпущение, данное им, покоя не принесет. А доминиканец отказался исповедовать Джованни. «Наш орден имеет право исповеди всюду и всегда, но я не могу быть и твоим наставником и твоим исповедником», — решительно сказал он.
Если тебе четырнадцать лет, если отец, словно гвозди в подметку забивая, постоянно твердит, что ждет от тебя того, чего не добился сам, если он с утра до вечера повторяет, что ничего для тебя не жалел, если брат тебя не понимает, если мать плачущим голосом жалуется на трудную жизнь, если столько хочется узнать, а рядом умный, терпеливый, столько повидавший наставник, как не поддаться ему?
Наступила осень. Виноград был убран, бочки полны вином. Воздух пах винным брожением. Дети были перемазаны сладким и липким соком черных ягод шелковицы. Пьяняще сладостной сытной осенью труднее отказаться от привычной деревенской жизни. В миру тоже много соблазнов. Но где взять в деревне книги?
Конечно, Джованни любил читать, и мысль о монастырской библиотеке прельщала его. Но его влекли не только книги. Разве не диво то, как ласточки строят свои гнезда? Он мог тихо лежать у нагретых солнцем стен церкви и наблюдать, как птицы терпеливо прилепляют кусочки серой глины к желто-красным кирпичам стен. Их домики с земли казались крошечными, но на диво складными, и каждый неотличим от другого. Кто их учит так строить? Как они передают такие уроки? Джованни присматривался к жизни пчел в отцовских ульях. Если не отмахиваться, не подходить слишком близко к летку, не дотрагиваться до улья, пчелы не жалят. Удивительные эти создания жили такой разумной жизнью, так заботились об общем благе — людям впору позавидовать. Кто научил их этому? Конечно, всех и всему научил господь, но как он смог научить пчел строить соты, выбирать царицу, готовить запас меда на зиму, как предписывал, кому стать рабочей пчелой, кому трутнем, как приговорил трутней к короткой жизни и скорой гибели? Бог может все. В этом Джованни не сомневается, но вот как? А муравейники? Безжалостная война муравьев черных и красных задала ему тысячу загадок. Увидит ли он, когда запрется в келье, все это — ласточек, муравьев, пчел? Будет ли у него время там поразмыслить над чудесами природы? Найдет ли он там книги, толкующие об этом? После долгих разговоров с доминиканцем он представлял себе, что не везде высятся такие горы, шумят такие сосны, зреет такой виноград, дует такой теплый ветер. Вступив на стезю, о которой толкует его наставник, не уйдет ли он от всего этого? Разлука с привычным страшила. Тоска охватывала душу.
Между тем доминиканец требовал ответа. Четырнадцать лет — самый возраст, чтобы стать послушником, да и не может наставник век оставаться в Стило, ожидая, пока любимый ученик скажет «да».
В день, когда наставник на время покидал Стило, отправляясь в новое паломничество, он рассказал Джованни о великане Геракле, которого чтили древние. Перед ним в юности явились две богини. Одна манила его наслаждениями и негой, другая — трудами и подвигами. Геракл пошел по пути, который указывала вторая богиня. Непомерен был труд, совершенный им, тяжки дороги, им пройденные, неслыханны подвиги, свершенные им, но он обессмертил свое имя. И его — язычника! — до сих пор вспоминают в христианском мире.
— Поразмысли об этом, сын мой, — сказал доминиканец на прощание. Вскоре после того как они расстались, Джованни заболел. Может, от страха перемен, может, от сырого тумана, который осенью иногда наваливался с гор. Его трясла лихорадка, его бросало то в жар, то в холод. Когда хворали дети, отец ругался нечестивыми словами, ругал мадонну, беспомощно убегал в мастерскую, то и дело срывался со своего табурета, подбегал к ложу, на котором метался больной, спрашивал: «Что с тобой?» Попрекал мать, что она недоглядела. Позвать к мальчику лекаря из Стило никому и в голову не приходило — они не богачи.
Мать ласково положила свою твердую мозолистую ладонь на лоб сына, почувствовала, что он весь пылает, сказала отцу: «Надо звать тетку Тину!»
Тина, одинокая старуха, заговаривала бородавки, варила приворотное зелье, помогала девушкам, попавшим в беду. У тетки Тины можно было купить вино от прострела, от болей в желудке и печени, а если очень попросить и посулить хорошее угощение, она гадала по руке. Ей давно пришлось бы переведаться с инквизицией, но стиньянцы и стилезцы берегли знахарку, посторонним о ней не рассказывали и даже ревновали, если к ней приходили из других деревень. Священник не ссорился с нею, сам просил у нее помощи, когда его мучила подагра.
Впервые она появилась в доме сапожника, когда собиралась пороситься свинья.
— Известное дело, чтобы поросята удались, молиться надо мадонне, — сказала тетка Тина, потом произнесла молитву: «Сделай так, о Мадонна, чтобы моя свинья благополучно и счастливо опоросилась семью поросятами. Клянусь бородой сатаны: одного из поросят я пожертвую святому Антонию. — Потом тетка Тина добавила: — Поросенка для святого Антония мы отдадим ему через ту, которая научила нас этой молитве». Вся семья истово взывала к мадонне. Джованни эта молитва насмешила.
И вот теперь не о поросятах должна заботиться тетка Тина, а о том, чтобы Джованни, сын сапожника Джеронимо, на которого возложено столько надежд, освободился от злой лихорадки. Тетка Тина, вызванная по столь серьезному поводу, была совсем непохожа на ту, которая приходила ради свиньи. Пришла в новом платье, в черной вязаной шали.
Сквозь жар, боль и бред Джованни расслышал ее голос. Она принесла с собой высушенную тыкву, бутыль с питьем — ночной росой, настоенной на семидесяти семи травах. Тетка Тина влила глоток этого питья в рот Джованни, силой разомкнув его обметанные жаром губы, и начала заговаривать болезнь, поминая придорожный камень, ключевую воду, падучую звезду, зеленый папоротник, вьющийся хмель, черного коршуна, недобрый глаз и много чего еще. Она не отходила от больного, бесконечно повторяла заговор, отпаивая больного своим снадобьем. На рассвете, когда закричали петухи, мальчика прошиб пот, он перестал метаться и задремал. Сквозь дремоту он слышал все тот же немолчный шепот. Знахарка покинула дом сапожника, когда Джованни первый раз встал и вышел на воздух. На улице тетка Тина столкнулась с доминиканцем. Он только что вернулся в Стило, услышал, что ученик его опасно болен, и поспешил в деревню, не зная, застанет ли Джованни в живых. Тетка Тина, исхудавшая за время бдения над больным, увидев доминиканца, почтительно и смиренно подошла к нему под благословение. В иное время он отмахнулся бы от нее: знахарка была ему противна. В то, что она колдунья, просвещенный монах не верил. Но тут он сдержался и спросил: