Федор, шагая по опроставшейся от соломы хате, увидел этот кувшин и через плечо со смехом сказал:
— Угадал я?
Он думал, что Надя шла следом. Но ее, посадив к себе на кровать, все еще удерживала Настя. Она притрагивалась ослабленной рукой то к ее полному плечу, обтянутому гимнастеркой, то к ее тугой прическе:
— …и заживем, Надюша, любо глянуть. Переодеться пока в мое можно. И кофточки и юбки возьми в сундуке. Может, не по тебе капельку будут, широковаты, ну что же теперь! Пошьешь себе новые, по росту, — дед купил нам кое-что на Никольском базаре… и мне и тебе. Вон, посмотри, открой сундук. А я вот того… встану денька через два…
— Спасибо, — тихо сказала Надя, проглотив нежданные слезы, — переодеться у меня есть во что. У меня еще одна смена есть, военная.
Новорожденная девочка — из матерчатого свертка выглядывало одно лишь личико, малюсенькое, как игрушечное, — тоненько и требовательно завизжала. Настя взяла девочку на руки, выпростала ее из верхнего одеяла и приложила к груди. В хате в это время засвистел скипевший самовар, загремел крышкой, и Настя сказала:
— Ты ведь голодная, Надюша. Иди ноешь, что они там… Извини уж, угораздило меня как раз… кабы я сама…
Надя поднялась с кровати. Через дверь ей было видно: Алексей, резавший на кухонном столе свиное сало, бросил нож на сковороду, верхом наполненную продолговатыми кусочками, схватил чайник и метнулся к самовару — послышался знакомый сладковатый запах фруктового чая; у печурки на коленях сидел Федор: он подбирал остатки соломы, клал в печурку и, вытягивая трубочкой губы, дул на клубки обуглившегося жара. Надя подошла к Федору, улыбнулась.
— А моя денежка щербата разве? — весело сказала она. — Всем так всем стряпать!
Сняла с плиты конфорку, поставила сковороду. В печурке скоро забушевало пламя, и сало зашипело. Продолговатые кусочки, уменьшаясь в объеме, начали румяниться и побрызгивать. Надя переворачивала их ножом, поглядывала поочередно то на старика, который, свесив над столом бороду, молодой ухваткой кромсал хлеб большими ломтями; то на Алексея — с широким расшитым полотенцем через плечо, он, шевеля усами с бурыми острыми кончиками, старательно перетирал и без того чистые рюмки и чайную посуду; то на чмокавшего, наслаждаясь гостинцами, Мишку, все прижимавшегося к дяде. Федор теперь орудовал кочергой, щурился и откидывал назад голову, отстраняясь подальше от пышущей жаром печурки. Надя поглядывала на всех Парамоновых, слушала, как в горнице тихо переливался голос Насти, разговаривавшей со своей трехдневной дочуркой, и на душе ее, еще недавно омраченной тревогой за встречу с новой семьей, было светло и радостно.
III
Споры за власть между председателем хуторского ревкома и атаманом не унимались. Сходились они, инвалид войны Федюнин и старик Бочкарев, в морозовской нетопленной горнице, в правлении, и целыми днями занимались перепалкой. Иной раз сдержанно, внятной человеческой речью, даже вместе из одного чьего-нибудь кисета закуривая, а чаще все — одними междометиями и потрясая при этом кулаками. Председатель все еще питал надежду на словах доказать свою правоту и убедить несогласных; надеялся, что атаман поймет-таки все же, что песня его уже спета и что ему остается одно: отойти в сторонку и слушать других.
Покрикивал на него Федюнин теперь уже смелее, так как ревком стал несколько крепче: в хуторе еще появились поддерживавшие его фронтовики — Федор Парамонов, Латаный и другие, недавно вернувшиеся под родные крыши. Но все же прийти к какому-то соглашению они никак не могли. В конце концов договорились спор свой перенести на хуторский круг. Что, мол, круг скажет — и закон будет. При этом и атаман и председатель ревкома имели всяк свои виды.
Атаман рассчитывал таким путем раз навсегда отделаться от «самозванца»: уж он-то знал, кто являлся хозяином круга. Федюнин же, в свою очередь, был уверен, что просто поднятием рук, голосованием он введет новые, советские порядки: ведь хуторян, тянувшихся к этим новым порядкам, — большинство, конечно. Кое-кто из фронтовиков, в особенности Федор Парамонов, отговаривали Федюнина от этого, предлагали по-иному устранить двоевластие, но тот настоял на своем.
Пришли на круг, на сход и недавние служивые, и старики, и некоторые женщины, такие, как буйная Баба-казак — под стать по нраву своему супругу, многодетная вдова Варвара Пропаснова, Феня Парсанова, еще более растолстевшая за последнее время и округлившаяся, — сам дед Парсан прихворнул как раз и не захотел слезать с печи. Из семьи Абанкиных были: хозяин, Петр Васильевич, начавший как будто уже немножко пригибаться к земле, ветшать, — во всяком случае, дородная фигура его теперь не казалась такой подчеркнуто прямой, словно на параде, его старший сын Сергей, офицер, так-таки никуда и не уехавший. Памоновых тоже двое: Алексей, которому короткий арест тогда, осенью, по мокроусовскому делу пошел только на пользу, так как вновь отправить в полк, снятый с фронта Калединым для охраны области, его уже не успели; и Федор, посвежевший на домашних харчах, по-военному подтянутый. Пришел по-прежнему дерзкий, с той же хитрецой в прищуре жуковых глаз Артем Коваленко; культяпый старик Фирсов; Игнат Морозов — родной Надин дядя; медвежковатый силач Моисеев; Латаный…
Словом, горница у Андрея Ивановича, пожалуй, никогда не видывала такого скопления народа. Хуторяне, не вмещаясь в одной комнате, топтались и в хате, за открытой внутренней дверью, и на крыльце.
Вел сход атаман. В его старческой, покрытой сетью жил руке время от времени позвякивал колокольчик. Федюнин перед открытием попробовал было оспорить это право — вести сход, но домовитые бородачи, занявшие скамьи поближе к столу, хором загорланили, что-де яйца курицу не учат и не в казачьем обычае молодым помыкать стариками, а он, мол, еще молокосос перед атаманом. И Федюнин смирился. Сказать что-либо поперек, воспротивиться этому исконному порядку у него решимости не хватило.
Весь напруженный, нервно мигая жидкими белесыми ресницами, он сидел рядышком с атаманом за столом. И когда выступавшие — одни робко, откуда-нибудь из угла, с места, другие уверенно, протискиваясь к столу, — высказывались, сменяя один другого, его худое, слегка меченное оспой лицо то хмурилось, то прояснялось, в зависимости от того, слушал ли он противника или друга.
Петр Васильевич Абанкин, вопреки всегдашней манере опаздывать, пожаловал на этот сход пораньше. Встретил в людской толчее, в сутолоке атамана, протянул ему короткопалую руку и, раздваивая другой рукой бороду, осведомился у него, атамана, хотя от людей знал об этом и ранее:
— Что, знычт то ни токма, вы, затейщики, удумали?
Вопрос его прозвучал строго, и атаман, поняв так, что он, Абанкин, собранием недоволен, постарался его задобрить. Пряча усмешку, косясь выцветшими, глубоко посаженными глазами на Федюнина, окруженного фронтовиками, шепнул:
— Да ведь галдят вот эти… ревкомовцы, прохода не дают. Но я, Петро Васильич… ничего… я эту музыку на пшик сведу, вот посмотришь. Обделаю — приходи, кума, косоротиться!
Он так действительно собрание и вел. Тем, кто был из «своих», давал слово без очереди и рьяно опекал их выступления: если кто-нибудь выкриками с места пытался помешать, строго цыкал, наводя порядок. А когда волей-неволей все же приходилось выпускать «чужих», он, под тем же предлогом наведения порядка, начинал всячески мешать, неистово бренчал колокольчиком.
Присяжные говоруны из «народной дружины» выступили по одному разу, затем по другому, твердя все одно и то же: что-де советская власть для них, казаков, — вовсе не подходящее дело, что она, эта большевистская власть, может быть, и ничего, на руку фабричным и заводским, кто «пролетай», у кого ни кола ни двора, зипун — весь пожиток, а казакам совсем ни к чему.
Участников круга, настаивавших на немедленном переходе на советские законы, наконец стало заедать это.
Артем Коваленко пыхтел, сцепив мохнатые брови, и кольца его украинских, спускавшихся к подбородку усов подергивались. В который уже раз он порывался выступить: