— А-а-а… Так во-он это кто! Во-он оно в чем дело! — со спокойным удивлением сказал Поцелуев, и голос его не клекотал, как можно было ожидать, а скорее, ворковал: — Понимаю, понимаю… Гм! Та-ак! Ну что ж, придется, лапушка, повернуть назад, а? Вместе поедем, — и тем временем, перегнувшись через шею своего коня, вытянув руку, уже ловил за поводья Надиного.
Надя, ослепленная вспышкой, почувствовала, как размякшие, туго натянутые ею поводья вдруг резко дернули ее руку, рванулись и со все возрастающей силой начали ускользать. Она уцепилась за них левой рукой, напряглась, упершись ногами в стремена, и правой выхватила из кармана браунинг.
Лошади все еще гоготали. Надин конь, особенно неистовавший, только что было ткнулся губами в челку своего менее возбужденного сослуживца; только что было он, приседая на задние ноги, еще выше запрокинул голову — над его полуприжатым ухом, оглушая и обжигая, грохнул выстрел.
Конь, как стоял на шляху мордой в нужном направлении, так и прыгнул, звякнув стременем о поцелуевское стремя. Надя сунула дымящийся револьвер в карман, встряхнулась в седле, выправляя посадку, и налегла на плеть, опасаясь погони. Она хоть и стреляла чуть ли не в упор, но ведь как за себя ручаться! Не так уж часто ей приходилось держать в руках оружие, не только что стрелять в людей. Да еще в такой обстановке. А ну-к да промазала!
Погони не было слышно — Надя не знала, что Федорову строевому было не до того. Но вот она, держа голову вполуоборот, услышала другое: мимо нее, совсем близко, стремительно и коротко что-то жикнуло, ровно бы пуля пролетела, и вслед за этим приглушенно — бах! И — тут же: бах!.. бах!.. бах!.. Вззи-и-и… чиу-у… тьюу-у… «Промазала!» — озлобленно подумала Надя, нахлестывая коня, и в эти минуты ей как-то в мысль даже не пришло, что ведь пули и в темноте могут ее настичь.
Ах, Надя, Надя! Ребенок ты еще! В сторону, в сторону нужно. Пашня ли тут, по обочинам, такая, что ноги не вытащишь, или густой колючий терновник — все равно в сторону. Ведь шлях тут на версты — что шнур. Поцелуев-то знает это. Он бьет лежа, с локтя. Бьет он, правда, наугад, но ржавый винтовочный ствол направлен верно. А уж руки его, отпетого головореза, не дрогнут, посылая в тебя пулю. Далеко ли до несчастья!
Но вот взвизги пуль и все удалявшиеся звуки выстрелов прекратились. Надя, ощущая лицом густую, вязкую во тьме влажность и ничего, кроме мрака, по-прежнему не видя, с жадностью потянула в себя воздух. И еще не успела она, распрямив грудь, сделать глубокого облегченного вздоха — конь внезапно сбился с ноги и начал сокращать бег, начал трясти и подбрасывать ее в седле так, как никогда раньше не тряс ее и не подбрасывал. В страхе, в предчувствии беды она еще раз нерешительно хлестнула его плетью. Но тот лишь оступился при этом, весь задрожав, и перешел на спотыкающийся шаг.
Надя остановила его, кинула поводья на луку, поспешно перенесла через круп ногу и, забыв о себе, о своей беременности, прыжком опустилась на землю. И тут же скрючилась и застонала: в животе резнула неимоверная боль. Ее даже покачнуло. Но она уперлась онемевшими руками в горячее мокрое плечо коня и на ногах удержалась. Минуту постояла так, подавляя в себе рвущийся наружу вой, чувствуя, как все ее тело горит, покрываясь испариной. Облизала сухие дергавшиеся губы. И как только боль стала притихать, разогнулась.
Конь, потряхивая головой, судорожно щерил зубы, горбился и стоял на трех ногах: левую заднюю он то опускал, почти не дотрагиваясь копытом до земли, то поджимал к брюху и слабо брыкал ею, будто хотел с нее что-то сбросить. Надя подошла вплотную, всмотрелась: от колена и ниже вся нога была в густой слизи, а повыше колена из мякоти струйками сочилась кровь.
— Дура! — строго, четко и звонко сказала Надя, как о ком-то постороннем. И, помолчав, выждав, когда всполошившийся было конь успокоился, повторила: — Дура! Прись теперь пешей! Так тебе, дуре, и надо!
Она быстро догола разделась, ощутив, как сырой ветер охватил ее тело, хотя холодно от того не стало, сняла с себя бязевую длинную исподницу, быстро опять оделась и, свернув исподницу широким бинтом, приложила ее к сквозной ране, туго-натуго перетянула ногу.
Мысли ее в эти секунды работали также быстро и трезво. Хоть с плачем, но до хутора Альсяпинского довести коня надо. Если в хуторе — ревком, тогда проще: расскажет все по порядку, и небось ей помогут, найдут лошадь. Если же — атаман, тогда попробует сама найти добрых людей, что могли бы в залог на ее подраненного коня дать хотя бы клячонку. Скажет в крайнем случае, что, мол, спешила к Мослаковскому за лекарствами, а какой-то шалыган-охотник стрелял в волка, а попал в лошадь. Коли уж ничего не выйдет — определит кому-нибудь коня, а сама — пешком. Может быть, где подвернется попутная подвода.
Закончив перевязку, Надя сбросила с коня поводья, вытащила из левого шинельного кармана смятый кусок хлеба — весь свой запас. Конь, унюхав хлеб, привычно потянулся к нему и, захватывая его оттопыренными губами, нежно прикоснулся ими, мягкими и теплыми, к Надиной ладони.
— Дружочек, милый, пойдем как-нибудь, потерпи. Стоять нельзя нам… никак нельзя нам этого делать. Пойдем, милый, пойдем!
Копь было уперся, натянул поводья. Потом с человечьим стоном, уже не опуская раненую ногу и не шевеля ею, прыгнул раз, другой… И, размявшись, верно притерпевшись к боли, медленно, но послушно заковылял на трех ногах. Заковылял вслед за Надей туда, где среди неясных, скученных у края земли звезд еле заметной блесткой на черном небе мигал огонек не то каких-то альсяпинских полуночников, не то спозаранников.
XIII
В Платовском хуторском правлении, обычно в будние дни пустом, сегодня с утра было на редкость людно. По хутору, и без того взбудораженному вчерашними событиями, пронеслась новая молва, пущенная полицейским. Тот, дежуря у амбара, первым увидел, как к правлению на пошатывавшемся, ровно пьяном коне подъехал с изуродованным лицом вахмистр Поцелуев.
— Уголовье, да и только! — рассказывал полицейский каждому встречному. — Милосердная-то сестра — кляп ей в дыхало! — за малым не употчевала вахмистра. Щеку так ему развернула — рукавицы выкраивай. Вовек, должно, не срастется.
Любопытные один за другим вваливались в накуренную самосадом комнатенку, протискивались к столу. Поцелуев, напоминавший в своей бурке большую подбитую птицу, сидел подле атамана, у окна, уже заделанного. Один глаз у него злобно посверкивал; на месте другого, совершенно заплывшего, видны были только смеженные веки. Вся скула была рассечена.
— Как же это ты, Митрич? А-я-яй! И пустил, стало быть?
— Ну, едрена шиш, и девки-любушки пошли!
— Самого Поцелуева… лихо!
— Да чепуха! Мне на кулачках перед тем годом, как войне быть…
— Идите, идите отсюда, ради бога, идите от греха, — добром упрашивал атаман, — Что уж вы… повернуться негде. Дайте же нам дело обсоветать! — И, видя, что хуторяне не только не уходили, но все плотнее набивались в правление, повысил голос: — Стенке я говорю или кому! Сказано вам, не мешайте! Ну!
Подталкивая крайних набалдашником насеки, атаман выпроводил любопытных в коридор и только что хотел было прикрыть дверь, — в щель всунулась сухонькая, запачканная чернилами рука, державшая мятую, свернутую трубочкой ученическую тетрадь.
— Тимофей Михалыч! — закричал из-за двери прижатый к стене писарь, — Все как есть, до самой грани вчера с Фирсовым обшагали. Тут вот размечено… Да куда ты!.. Вот чурбан с глазами! Отслонись же!
Атаман тупо оглядел эту синюю захватанную тетрадь с табличкой умножения на обложке, ткнул в нее своим громадным, что конское копыто, ногтем:
— Убери! Приспичило тебе! Не до того сейчас! — и захлопнул дверь.
Поцелуеву не терпелось сорвать зло, отомстить. Он домой даже не заглянул. С дороги — и прямо сюда, в правление. Требовал, чтоб над арестованными немедля учинили самосуд. Раз, мол, на то пошло, раз уж ссора дошла до точки, нечего с ними, ревкомовцами, церемониться. Давно уже пора найти им укорот. Он вчера намеревался это сделать — случай-то удобный был. Да ему приказано было представить Парамонова, по возможности, в натуре. Он и послушался. Выходит, зря послушался.