— Счастья! — И Надя, зардевшись, вдруг вся встрепенулась. — Счастья! — повторила она еще громче, и ноты издевки появились в ее голосе. — На несчастье людей, как и твой батька, строил. А другие… другие-то как? Не хотели счастья? Люди слезами умывались рядом с вами, а вы… Нет, Трофим Петрович, счастье ваше — бирючье счастье. Бирючье! Слишком оно больно хлестало по людям. До крови. Пусть будет проклято такое счастье!
Трофим испуганно замахал рукой, отступая к двери.
— Ладно, ладно, Надежда Андревна, не ругайся. Я к тебе не ругаться пришел. И не считаться. Не будем об этом… Привез вот, говорю. Привез, значит. Да. Все теперь. Не ругайся, пойду. — И он поспешно, не прощаясь, как говорится, «пробкой» выскочил из горницы.
Надя взволнованно покружилась по комнате, гладя ладонью разгоревшееся лицо и время от времени скользя взором по сундуку, безмолвному свидетелю многих скорбных дней ее жизни. Под открытым во двор окном что-то слабо загремело, задребезжало, и Надя, приблизившись к окну, увидела тарантас, уже запряженный, увидела Мишку, восседавшего на козлах с вожжами в руках, и девочек, весело копошившихся позади него на сене.
— Мама! — сердито пропищала Любушка, заметив ее, свою маму, в окне. — Ну тяво не идесь?
— Сейчас, родные мои, сейчас! Заждались меня! — жалостливо сказала Надя. Быстро прикрыла окно, поправила на голове косынку и торопливо пошла.
…Вернулись они из станицы в самую знойную послеобеденную пору. Тарантас с громом и шумом на рыси вскочил во двор, в ворота, заранее раскрытые, и Мишка, живо спрыгнув с козел, начал распрягать мерина, так упаренного за дорогу, что у него, у старого, даже нижняя губа отвисла. Надо же было показать сестренкам настоящую езду! А Надя слезть с тарантаса словно бы не решалась.
Во дворе, у бревен, в тени увидела она кучу хуторян. Кто сидел, покуривая, кто стоял. Кроме своих, деда и Насти, были тут: Надин дядя Игнат Морозов, чисто выбритый, сиявший; Федюнин, вместе со своей благоверной, Бабой-казак; посвежевшая, ровно бы годы ее пошли вспять, Варвара Пропаснова, в новой цветастой кофточке; младшая сноха Березовых, жалмерка Мариша; Феня Парсанова, по-прежнему бойкая, резвая и теперь уже совсем одинокая — дед Парсан умер в девятнадцатом году от тифа.
Надя поочередно опустила наземь девочек, веселых, оживленных, с охапками полевых цветов, а сама все сидела…
И тут улыбающаяся Варвара Пропаснова первая подошла к тарантасу.
— Ну, Надежда Андревна, выкладывай: что во сне ныне видела? — сказала она.
Надя ласково посмотрела на нее, потом на других соседей, и в груди у нее трепыхнулось от какого-то радостного предчувствия: в руках у Федюнина, сидевшего на бревне, приметила она исписанный листок, а на единственной выставленной вперед коленке — синий со штемпелями конверт. Надя догадалась, что письмо это от Федора, что, по всему судя, оно хорошее, и проворно сбросила с тарантаса свои в легких чириках ноги.
Она не ошиблась. Письмо действительно было от Федора. Извещал он о скором своем приезде. «Только пока не навовсе — на время». Кое-что в этом письме, присланном на имя отца, было недоговорено. Но по скупым намекам все же можно было понять, что воинскую часть Федора перебрасывают в Среднюю Азию, «с басмачами подзаняться», и что в связи с этим дают ему, Федору, отпуск.
Надя минутку поговорила с Варварой и, повернувшись, чтоб подойти к Федюнину, взяла за руку Любушку. Та неохотно, шагая бочком и роняя цветы, все старалась приотстать, спрятаться от чужих глаз за мамин подол. Надя, и сама-то немножко смущенная, склонилась к своей застеснявшейся, обычно шустрой дочке и слабым, прерывающимся голосом говорила:
— Папаня наш пишет, а ты… Глупенькая! Ну-ка, ну-ка, что он, наш папаня, пишет? Сам-то он… сам… скоро приедет?
Федюнин, хитро жмурясь, мигая белесыми ресницами, молча протянул ей листок, испещренный знакомым почерком, и она, почувствовав, как глаза ее внезапно затуманились, взяла. Радостно ей было видеть эти милые, незабудние кривые строки, написанные, наверное, не на столе, а в открытом поле, на той простреленной планшетке, которая была ей так знакома.
И не только оттого несказанно радостно было ей сейчас, что она держала листок, к которому еще так недавно прикасались руки любимого. А и оттого еще — она это чувствовала сердцем, — что ее радостью радовались также и другие люди, те простые, добрые, вечные труженики, чье горе в свое время было и ее горем, и чье счастье, как и ее счастье, пришло вместе со всенародным, общелюдским счастьем.