Надя, пользуясь редкими случаями, когда хозяйка бывала свободна и расположена с нею побеседовать, старалась выпытать у нее то, что в минуты раздумья наедине иногда терзало ее.
— А как вы, Галина Григорьевна, как вы рассудите? — спросила она однажды. — Бог меня не покарает, не отомстит, что… что его закон перешагнула, убегла от мужа. Ведь под венцом в церкви стояла. Народу было… уйма! Сказывали мне. Сама-то я ничего не видала. — И, волнуясь, густо рдея, теряя связность речи, спешила досказать: — Но я вовсе этого… и отцу говорила и Трошке говорила… вовсе не хотела этого. Сама не знаю как… И батюшке говорила, в церкви. Ума не приложу!.. Один раз сказала да другой раз… Как он не слыхал? Громко так… Сама не в себе была. А может, и слыхал, да… Абанкины ведь богачи у нас. Не может быть, чтоб не слыхал.
В чаще пепельных полусмеженных ресниц учительницы в грустной неподвижности светились зрачки, черные с синеватым отливом.
— Нет, сестра, не покарает бог. Нет, — поглощенная какими-то своими мыслями, сказала она, — Ежели он и есть, бог, так он не такой, чтоб… Все это люди себе выдумали: и бога и законы. Людские законы. Отвратительные, мерзкие! Придет время, не будет их, добьемся этого. Молодец, что…
— А мальчик у меня… махонький такой был, хорошенький… умер, — следуя ходу собственных мыслей, тихо добавила Надя.
— …молодец, что не сдалась. Так и нужно. На твоем месте я бы тоже… За счастье нужно бороться.
— Может, бог и покарал уж меня. Отнял у меня мальчика.
— Ну, я думаю, мальчика вы просто не уберегли. Бог ни при чем тут.
Лицо у Нади внезапно потускнело, замкнулось.
— Да… — прошептала она чуть слышно. — Не уберегла… умер. — Слезы так и брызнули у нее из глаз, она часто-часто задышала и опустила голову.
Галина Григорьевна удивленно замигала ресницами и осторожно переменила разговор.
Трудно было Наде беседовать с хозяйкой, такой умной, ученой, и она, встречаясь с нею, старалась не говорить, а все больше выведывать да слушать. Приходилось ей слышать и беседы Галины Григорьевны с прапорщиком Захаровым. Всякий раз, когда прапорщик заходил к хозяйке — а делал он это чуть не каждый день, — между ними обязательно затевался какой-нибудь спор. Оживленные голоса их через стенку проникали в Надину комнату, и Надя жадно прислушивалась, с оттенком зависти и отчужденности сознавала, что многого не понимает, словно бы говорили они на чужом языке.
Вот и сейчас. Сидя в своей тесной, но светлой каморке и склонясь над «Обыкновенной историей», Надя услыхала знакомый раскатистый тенорок прапорщика и оторвалась от страницы книги, где Александр Адуев сообщает дядюшке, Петру Ивановичу, о богатом приданом своей невесты. Надя знала, что такого разговора между прапорщиком Захаровым и Галиной, который стыдно было бы подслушать, произойти не может, да о тайных делах и не кричат на весь дом, когда в нем есть другие люди, и она насторожилась.
— Ну, полноте вам, Галина Григорьевна, вы совсем не правы, — убежденно звучал тенорок Захарова, — нисколько не правы, будущее покажет это. Возьмите-ка другой пример. Среди казачьих офицеров есть такие: мечтают об автономии Донской области, казачий союз думают организовать. Но все это… так, детишкам на потеху. Наше время — не время какого-нибудь Андрея Боголюбского, карликовых княжеств. Смешно! А люди всерьез не понимают этого. То же, что «война до победы». А? Да то, что нет ничего гибельнее… Это между нами… Знакомый мне пишет из Петрограда — в Политехническом вместе были, — пишет, как оглушило всех выступление лидера большевиков Ленина. У Финляндского вокзала с броневика… (тут офицер закашлял и, кашляя, забурчал что-то неразборчивое). Конечно, в стране, где девять десятых населения крестьяне, говорить о социализме по меньшей мере… А ежели, случись такое дело, и пойдут крестьяне, как, знаете, задохнувшаяся подо льдом рыба идет в котцы, так социализм станет им поперек горла. И боюсь, что правительство само толкает народ под кручу. И столкнет: или к черносотенцам, которые посадят нам на шею царишку, или к большевикам… Мир, теперь же, и земля крестьянам — вот что спасет нас. И я поражаюсь, как такие люди, как Керенский, Чернов, Савинков, не понимают этого. — Захаров помолчал, поскрипел половицами, заходив по комнате, и грустно закончил: — Видно, прав Екклезиаст, утверждая, что власть отупляет людей: «Притесняя других, мудрый делается глупым».
Надя с нетерпением ждала, что скажет Захаров дальше. Ей было очень любопытно, что он, Захаров, оказывается, хочет того же, что и она, — замирения. Надя поняла это точно. И ждала, что он скажет об этом еще что-нибудь — отрадное. Уразуметь в его высказывании все остальное она не могла. «Автономия», «социализм», «черносотенцы», «большевики» и многие другие слова были для нее такими хитрыми узелками, распутать которые она была не в силах. Но вместо Захарова заговорила Галина Григорьевна. Заговорила быстро, по-украински. Наде всегда было трудно понимать ее, когда она переходила на украинскую речь, да и в русском говоре Галина Григорьевна часто, даже чаще Захарова, употребляла те самые мудреные слова, что для Нади были хитросплетенными узелками. А сейчас вдобавок слабенький голос хозяйки почему-то западал, делался тусклым, слова сливались, и Надя совсем ничего не могла понять.
Она стала размышлять о том, что в высказывании Захарова больше всего удивило ее: Керенский и еще кто-то чего-то «не понимают». «Как так? — думала она. — Такие большие начальники, всею Русью правят и, здорово живешь, не понимают. Чудно! А с какого же пятерика их поставили управлять Русью? Ведь престол только цари по наследству передавали: хоть умный наследник, хоть ушибленный, все равно, абы наследник. Теперь же так не делают?» Но все это было для нее темным-темнехоньким, степной осенней ночью, заволоченной туманом, когда ни единого огонька в стороне, ни просвета в небе.
Глаза ее опустились на раскрытую перед нею книгу, и она вспомнила об Александре Адуеве. Вспомнила, как он сватал богатую невесту, у которой даже не спросил, хочет ли она пойти за него или нет. Вспомнила, как у невесты задрожали пальцы, когда он взял ее, насильно отданную отцом, за руку, — и вся та нежность и жалость к Адуеву, что в душе Нади было появились, внезапно померкли. «Тоже!.. — подумала она. — Мыкался со своей небесной любовью, а приехал все к тому же… И про земную любовь забыл. А ведь с ума все сходил, всем на свете был недоволен и всех на свете проклинал, вроде… вроде прапорщика Захарова». Надя рассмеялась над своей выдумкой. Мысли ее незаметно для нее самой переметнулись на Федора. «Где-то он теперь? Милый, в сто раз лучше всех этих… Скоро ли? Девятый день, как проводила. Скоро-скоро…» И легко и радостно вздохнула.
V
Поезд все заметнее убыстрял бег — уже поплыли пригороды Петрограда.
В жестком под цифрой «5» вагоне, у открытого окна сидел Федор Парамонов. Поминутно высовываясь из окна, он подставлял ветру смуглое от загара лицо, щурился и со все возраставшим волнением и любопытством смотрел на дачные, мелькавшие мимо него строения. В Питер, да и вообще в большой город, Федор попадал впервые, и его, человека, выросшего в степи, на каждом шагу поражала здесь добротность и роскошь зданий. «Во живут люди!..» — думал он, глядя на замысловатый с мезонином, со всякими украсами и причудами особняк, видневшийся среди стройных, свежих, будто только что умытых сосен.
В одном купе с Федором ехали еще трое служивых, людей разных чинов и возрастов, представителей разных казачьих частей. Молодой с чубом цвета спелой ржи урядник, депутат одного из полков 3-го конного корпуса, был удивительно похож на Пашку Морозова, — похож не только внешностью, но и умением позубоскалить, выкинуть что-нибудь смешное. Он всю дорогу шутил над своими однополчанами, которые, обсуждая на митинге всем полком — воевать дальше или нет, все как один подняли руки за войну до победы. А через несколько дней, как только им намекнули о выступлении, они тоже как один: «Не, не, мы воевать не пойдем, не! Вон сорок седьмой полк… Мы, слава тебе господи, хватит с нас!..» Урядник высмеивал однополчан, а сам, по всему судя, был ничуть не лучше их. Против ли войны он лично, за войну ли — понять из его разговоров было невозможно. А от прямых вопросов отделывался шуточками.