Пока Алексей, напрягая слух, старался распознать, с какой стороны скачет лошадь, хотя надобности в этом решительно никакой не было — мало ли кого и куда нужда погонит в полночь, — впереди замелькало серое расплывчатое пятно; затем в нос ширнуло сладковато-терпким острым и горячим потом, и сквозь густую муть Алексей рассмотрел смутные очертания распластавшейся в беге лошади и голову всадника, кажется, без шапки. Серым пятном оказалась раздувавшаяся на всаднике рубаха. «Какой жаркий! — первое, что подумал Алексей. — Будто в мае. Тут никак одетого цыганский пот прошибает, а он голый почти… А лошадь-то гонит, дуралей! Никак вся потом прошла».
Всадник с разлету чуть было не сшиб меринка. Тот в испуге даже мотнул головой и попятился. Еще бы мгновение — и глупая, совсем нежданная беда была бы неминуема. Алексей в темноте не заметил этого и незаслуженно наказал меринка, жиганув его кнутом. Всадник, шарахнувшись в сторону, изогнулся на лошади, упал на холку, ловя рукой гриву, и тут же выпрямился, принял прежнюю позу. Проделать это с такой ловкостью мог только опытный, искусный седок. Затем он вздыбил лошадь, повернул ее и, нагоняя Алексея, взволнованно крикнул горловым, низко шипящим, как испорченная в граммофоне пластинка, голосом:
— Подожди, казак!
Алексей на всякий случай нащупал в передке тарантаса, под сеном увесистый железный шкворень и остановил меринка.
Всадник вплотную приблизился к тарантасу, не сходя с лошади, на которой он сидел без седла и у которой из ноздрей вылетал пар, а бока широко раздувались. На фоне серого неба фигура всадника была видна вся. Незнакомый, дюжий и, видно, очень сильный человек с бритым лицом не был похож на крестьянина. Алексей заметил, что он босой, в расстегнутой нижней рубашке и брюках, — эта одежда никак не шла к осенней с заморозком ночи. Брюки у него до колен засучились; ноги он все прижимал к брюху лошади, должно быть, грея. Волосы у него, кажется, ежиком, на висках глубокие залысины, и лоб оттого выглядел непомерно большим.
— Куда едешь, казак? — смело склоняясь к Алексею, спросил всадник все тем же низко шипящим строгим и нетерпеливым голосом.
— Домой еду.
— Где он, дом-то?
— На хуторе Платовском.
— Ага, на Платовском, хорошо! А чей там будете?
Алексей помялся.
— Зачем вам надо?
— Я управляющий имением Мокроусова, — с возраставшим нетерпением, досадой и непонятной Алексею злобой часто заговорил всадник. — У меня… стихийное бедствие. Огромное! Заплачу тебе — сколько спросишь. Гони во весь дух коня — брось тарантас! — передай своему хуторскому атаману просьбу, неотложную: не медля ни минуты, пускай снарядит, как по тревоге, десятка два казаков и сейчас же пришлет их в имение… Лучше при оружии. И сам приезжай. Магарычом не обижу. Будет водка и все. Передай атаману, чтоб не медля… Записку писать некогда. И не на чем.
— Но ведь… под боком тут Терновка, — недоумевая сказал Алексей, — три версты от имения. А до Платовского двадцать. Гораздо скорее бы…
— Нет, нет, пожалуйста! — приходя вдруг в ярость, перебил его управляющий густо зарокотавшим голосом. В темноте Алексей не мог видеть, как при упоминании о слободе Терновке лицо управляющего ожесточилось. — Нужны только казаки. Гони, гони, браток! Не бойся, уплачу. Я бы заплатил сейчас же, но видишь… — Управляющий болтнул босой ногой и подергал на себе подол рубашки. — Видишь, как выскочил…
— Ладно, — вяло сказал Алексей и про себя подумал: «Я еще с ума не сошел — бросить тарантас да сгубить коня. Для меня мое плохое дороже вашего богатого». Он уже начал догадываться, что это за стихийное бедствие напало на имение Мокроусова, и все больше проникался к управляющему недружелюбием: просьба его была совсем не по нутру Алексею. Хотел было все же спросить, что за бедствие такое и о том, куда же скачет он, сам управляющий; но тот, крикнув еще раз: «Гони, гони, браток!» — повернул свою скаковую голенастую лошадь и исчез во мраке.
Усадьба помещика Мокроусова, на которую Алексей мимоездом не однажды заглядывался, лежала неподалеку от шляха, самое многое в версте от него, на берегу громадного, обросшего камышом, осокой, а кое-где и вербами озера, славившегося линями. Со шляха проезжающим хорошо виден за решетчатой городьбой и тополями дом, старый, просторный, порыжевший от времени; надворные под железом постройки, расположенные дугообразно, и выше всех — конюшня с каким-то застекленным мезонином — вероятно, голубятня; фруктовый сад, углом отделявший двор от скотных базов. Заезжать в усадьбу Алексею никогда не доводилось, но понаслышке он знал, что усадьба гораздо старше шляха, что сам хозяин, унаследовавший не только эту усадьбу, но и тысячи две — две с половиной десятин земли, наведывается сюда раз в год, а то и ни разу — живет с семьей в Питере; и что по просторнейшим ковыльным пастбищам, верст на пять в длину и ширину, гуляют косяками породистые донские лошади и наливаются жиром отары курдючных овец.
Алексею не терпелось взглянуть хоть одним глазом или, если не взглянуть, так хоть издали послушать, что же такое творится в богатом помещичьем имении, и он, расправив кнут, поддал меринку жару.
Часа через два он уже спускался в большущий, с полверсты в поперечнике, суходол с кленовым по склонам кустарником — Яманово урочище, отмежевывающее от юрта мокроусовское поместье. В народе об урочище жили диковинные предания. Алексей слышал от стариков, что будто бы в глубокой давности в урочище этом ютились в землянке невесть откуда и зачем прикочевавшие сюда удалые ребята-разбойнички; при казачьем солнце — луне — прогуливались они на конях по округе, опробовали на головах царских слуг, купцов и всяких господ свои тяжелехонькие железяки — кистени, копили золото, и атаманом у них якобы был Яман. Также по сю пору рассказывают и о том, как позже, когда к этой вольной в свое время земле присосались господа Мокроусовы, одного из господ всенародно, прямо в церкви укокошили крестьяне. Последняя барская причуда, надломившая терпение крестьян, была будто та, что во время великопостного богослужения барин зашел в церковь и от подсвечника прикурил трубку. Молельщики всем скопом тут же выпустили из него дух и с крутояра, зверям на лакомство, швырнули в урочище.
Так ли это было — никто доподлинно сказать не мог. Но суходол и посейчас называется Ямановым, и посейчас на его склоне, почти у самого днища, исколупанного вешними ручьями, стоит ветхая черная пригорюнившаяся часовенка с дырявым, во мху, треугольником навеса.
Выезжая из суходола, Алексей сошел с тарантаса и, шагая с меринком рядом, поднимался по склону. Нечаянно он взглянул на часовенку, маячившую с края шляха, и оторопел: часовенку вдруг осиял какой-то трепетный красноватый свет, и она, преображенная, выпукло стояла перед ним, как бы придвинувшись к дороге. Алексей увидел даже зябко съежившегося одинокого кобчика — в уголке под навесом, где когда-то висела икона. Алексей был не из робкого десятка, но все же почувствовал, как по телу его густо поползли мурашки. Сумрак зарозовел, вокруг посветлело; а по днищу суходола через овраги, кусты и солончаковые плешины, мечась из стороны в сторону и налезая друг на друга, шарахнулись тени; вслед за ними, настигая их и захлестывая, устремились такие же уродливые красноватые и мигающие полосы света. Алексей облегченно вздохнул, сообразив, что это — отблески близкого пожара, и только.
Он вскочил в тарантас, прикрикнул на меринка — и вот на пригорке, рукой подать, усадьба Мокроусова: багрово озаренный, за тополями, дом; конюшня с застекленным поверх нее мезонином, окна которого отливали мрачными, зловещими цветами; а чуть поодаль, за амбарами и садом, — высокое исчерна-рудое и языкастое пламя, с жадностью лизавшее строения. Ненасытные извивающиеся языки то ниспадали, расстилаясь по земле, то дрожащими остриями вскидывались ввысь, к черной в небе круговине, окольцованной звездами. То и дело над пожарищем взметывались столбы искр, слышался треск — должно быть, рушились строения. Тут же, объятый огнем, корежился и оседал огромный стог соломы или сена. Предутренний ветер схватывал с него сверкающие хлопья и, кружа и рассыпая над садом, нес их к суходолу.