Кончаются покосные места, близко бор, — а там и берег, и слободская поскотина. За спиной охотника послышался дробный стук копыт. Кузя сошел с дороги, взял наискось к деревьям.
Но всадники уже наскакали, грубо окликают с дороги. Кузя оглянулся. В пыли трое драгун осадили лошадей.
— Эй ты, с мешком! Сюда!
Эти воинские — всем хозяева, всеми командуют. Кузя встал вполоборота.
— Сюда иди, живей! — Один из драгун, великан, со шрамом через всё лицо, погрозил плетью. Пришлось подойти ближе.
— Арамиль далеко ли?
Кузя ответил.
— Громче говори! Чего хрипишь? Откуда идешь?
— Из лесу.
— Охотник?
— Ага.
— Ясашный,[24] что ли?
— Нет, русский.
— Что-то облик-то, не поймешь какой. Да и говоришь нечисто. Пошто так?
— Простыл.
Кузю по лицу, и верно, ни к какому народу не причислишь: лицо у него корявое, как терка, — оспа исковыряла. И вместо голоса — хрип. Давно это было: раненый лось закинул Кузю в ледяной ручей, сутки охотник пролежал без памяти в воде. Голова на камень попала, — не захлебнулся. С той поры голос и потерял. Волком взреветь ему легче, чем слово сказать.
— Что несешь? — Драгун плетью показал на мешок за спиной Кузи.
— Это? Показать можно. — В глазах охотника затеплился лукавый огонек.
Подошел вплотную, быстро скинул мешок и поднял его к самым конским мордам. Да еще тряхнул.
Как по команде все три коня вздыбились, скакнули — и понесли. Драгуны едва усидели, один даже повис сбоку и уж на скаку кой-как взобрался в седло. Дожидаться, пока они справятся с конями, Кузя, понятно, не стал, поскорее пробежал открытое место и скрылся в лесу.
РУДА И СОБОЛЬ
Маремьяна подошла к сеновалу и крикнула Егору:
— Вставай, Кузя пришел!
Егор открыл глаза, сбросил тулуп. Прутики солнечного света торчали из досок — живые от копошенья мелких сверкающих пылинок… Кузя? Егор обрадовался: ему Кузя давно нужен.
— Иду, иду!
А Кузя уже сам поднимался по приставной лесенке.
— Здорово, Егорша, — ласково хрипел он.
— Чего заполевал, охотник?
— Волчат вчера добыл.
— Ну? Покажешь, Кузя? Где они?
— Снес уж.
— Кому?
— Судье.
Егор прикусил язык — о судье с Кузей говорить нельзя, не любит он. В прошлом году был над Кузей суд. Будто бы добыл он в капкан редкостную черную лису и сжег ее. Первым болтал об этом пьянчужка арамильский дровосек, за ним многие повторяли, — и не то, чтоб поверили, а так, смехом: какую-де несуразицу плетут на человека! Дошло до полиции. Кузю притянули. И хоть на суде оправдали, а с той поры Кузя таскает судье подношения: то козу дикую, то мешок куропаток, то тайменя — рыбу в полсажени длины.
— Хорь у вас живет, — сказал неожиданно Кузя и ткнул пальцем на цепочку следов по пыльной доске.
— Что ты! Хорь? Лесная зверюга здесь? — Егор, застегивая ворот, прошелся до угла, где следы кончались. — А я тут сплю и не знаю. Он сонного не укусит?
— Небось. Пошто кусать?
— Какой ты, Кузя, приметливый!
— Дай-ка, Егорша, сена. Я затем и лез.
— Труха одна, — не сено.
— Ничего, в бродни мне.
Охотник сел переобуваться. Длинная холстина мягко, без складок ложилась вокруг ноги.
— Кузя, — начал Егор вкрадчиво, — незадача у меня. В прошлый поиск нашел я самоцветные каменья. Гадал, что теперь меня в штат конторы возьмут, и с жалованьем. Да, видно, не угодил. Канули мои самоцветики без следа. Лучше было бы их в контору сдать. Сколько времени определенья нет, и на новый поиск не посылают.
— А тебе худо?
— Я не говорю: худо. Да что я теперь: ива борова, ни дерево, ни трава. Мне бы поскорей руду найти. Во бы как, в самый раз! В конторе сейчас ни одного рудознатца нет. Вот пока никого не прислали, и надо… Чтобы сам, значит.
Кузя натянул бродни, притопнул, покружил по тесному сеновалу. Осторожно нагнулся, чтобы не порвать новенькие тенета паука.
— Ты, Кузя, слушаешь?
— Ага.
— Мне бы медной найти хорошее место. Да куда пойдешь искать? Урал велик. Шагай хоть полгода, в ту ли сторону, в другую, а руда спрячется у тебя под ногами, под травой, так и пройдешь над ней. Верно, Кузя?
— Пошто не верно?
— А кто не ищет, тому она, бывает, сама дается в руки. Татары, вогуличи сколько раз приносили рудные куски. Наугад тащат: которое зря, а которое и дельно. Ты, Кузя, много ходишь, всё в лесу да в поле; тебе она, может, невзначай покажется. Принесешь тогда кусочек, а?
— Как есть — старый соболь.
— Что соболь?
— Руда-то. У соболя ежели шубка дорогая — бережется куды ты!
— Так принесешь?
— Не знаю я руд, Егорша. Не бай ничего.
— Научу! Ты приметливый такой, тебе бы рудоискателем и быть. Идем в избу, покажу.
Для скорости Егор мимо лестнички спрыгнул на землю. Бегом в избу. Из-под лавки выдернул с грохотом ящик и поволок его к порогу. Ящик полон камней. Егор нетерпеливо выбрасывал ненужные.
— Все рудники здешние есть по кусочку. Гляди, Кузя, — это шайтанская руда, демидовская. Магнит гороблагодатский. Сейчас там Андрей Трифоныч, Лизин-то муж, мается, ломает такую крепость; чистое железо, не камень. Сысертская… Алапаевская… Каменская… Железную руду так искать: где ржавчина на камнях, там она и оказывается. А то и без ржавчины — черный камень. Тот по весу узнаешь. Красная руда бывает, кровавик… Теперь я всё знаю, а впервой-то, у Андрея же, увидел разные руды в сборе — ну ввек не запомнишь! Вот она, медная руда, — ишь синь. Жилки синие. С Полевского рудника. Такую увидишь, Кузя, положи кусок в сумку и место запомни. Ладно?
Охотник терпеливо слушал объяснения и истории — одни, — когда камень за камнем вынимался из ящика, другие, — когда те же камни складывались обратно. Никакого обещания, однако, так и не дал, отмолчался.
Только что проснулась Лизавета, подошла поглядеть всем поочередно в лица. Ей не надо спрашивать о новостях, всё равно и не поймет, а посмотрит в глаза — в самую душу заглянет.
Если забота какая у близких или тяжелый разговор был, — и она опечалится. Довольные люди — и она весела.
— Я и не умывался, — вспомнил Егор. — Полей мне, мама.
Кузя здесь не чужой, видит его Лиза часто, но понять так сразу, как Маремьяну или Егора, не может. Хмуря брови, приоткрыв рот, не отрывает от него синих глаз. Щекотный, радостный смех одолевает охотника.
— Ласточка, — старается как можно ласковее выговорить Кузя, — кагонька[25] моя!
Но голос его похож на гусиный шип. Лиза пугается и убегает.
* * *
— Нянюшка! — позвал протопоп.
Няня не шла и не отзывалась.
Протопоп Иоанн Феодосиев по утрам пил горячий сбитень, — кроме дней воскресных, в какие священникам до обедни ни есть ни пить не полагается. Нянька Лукерья каждое утро приносила в спальню кружку сбитня. Сегодня в привычный час она не явилась.
— Нянька! — громче позвал отец Иоанн и сокрушенно прибавил: — Старая глушня!
Лукерья Шипигузиха звалась няней, потому что выняньчила всех Протопоповых детей.
Давно выданы замуж три дочери, старший сын сам служит священником, младший и тот в науках дошел до богословия; уж вдовеет отец Иоанн семь лет, а Лукерья так нянькой и осталась. Дряхла она стала, постарше протопопа-то, а тому восьмой десяток начинается.
— Уж не воскресенье ли сегодня? — спохватился протопоп и похолодел даже — какое небрежение! Взглянул на календарь. — Нет, четверток сегодня.
Накинул подрясник, вышел на кухню. Няньки нету, а на кухне сидит нянькин сын, Кузя, охотник. Завидев протопопа, Кузя поднялся, отвесил поясной поклон. Отец Иоанн перекрестил его издали.
— Где мать-то?
— Сейчас придет, на базар побежала. Прости, батюшка, это я ее задержал.
К хриплому шопоту Кузи протопоп никак привыкнуть не может: мучительно слышать, как человек тужится. Хотел вернуться в спальню, но остался, сел даже на скамью. Грешен был протопоп: любил по-празднословить.