— Это так, Никита Никитич, — из-за гроба нет голоса.
— Эй, ты что? Чего еще выдумываешь? Ничего я тебе не говорил.
УДАР
Ярцов гнал коня всю дорогу. Хорошо, что конь у Хрущова знатный — не трясучий и быстрый.
Подъезжая к Верх-Исетскому заводу, Ярцов уже видел, что не опоздал в контору. Успеет сегодня же заявку сделать. Близ крепости обогнал тележку парой какого-то купца. Купец важно развалился и едва посмотрел на согнувшегося в седле шихтмейстера.
«Вот, — подумал Ярцов, бережно прижимая локтем тяжелую сумку, — захочу, крикну: „Слово и дело государево“ — и отберу у него и коней и тележку. Ничего не скажет, еще сам на козлы сядет, погонять будет».
Эти слова: «слово и дело» были в те времена чем-то вроде страшного заклинания. Их кричал человек, желавший донести о государственной измене, человек, узнавший новый способ обогащения царской казны, — словом, тот, кто хотел сделать донесение государственной важности. И того, кто крикнул эти слова, никто не смел задерживать. Напротив, — всякий, под страхом казни, должен помогать крикнувшему скорее добраться до самого высшего начальства. Ему давали охрану, для него хватали первый попавшийся экипаж, чей бы он ни был: он считался под особым покровительством власти.
Зато и редко пользовались люди этими словами. Знали, что если донесение окажется не важным, то доносителя возьмут в колодки; отведает он и плетей и ссылки.
— В конторе горных дел занятия еще не кончились. Ярцов прошел к повытчику,[10] принимающему заявки на новые прииски, и степенно произнес:
— Объявляю в казну новое рудное место на реке Кушве — железная руда. Найдена через новокрещеного вогулича Чумпина. Вот образцы.
Попросил бумаги, написал рапорт о том же. Повытчик записал в книгу день и час объявления. Ярцов глубоко вздохнул.
— Значит, не были демидовские люди с такой рудой?
— Не были.
— Слава тебе, господи. Всё изрядно!
А про себя подумал: «Прямо как с плахи из-под топора ушел, Ай, и сердит же советник!»
Его обступили горные офицеры. Рассматривали руду, восхищались ею, расспрашивали о подробностях. Ярцов чувствовал себя героем и привирал не скупясь:
— Показал мне вогулич куски. Я сразу вижу, какая руда. А со мной приказчик демидовский. Я ему виду не подал. Оставил его на Баранче, сам скорее сюда гнать. На демидовских заводах пронюхали, что я что-то знатное везу, задерживать меня стали. Да шалишь! Коней не дают, так я у них с конюшни самого первого коня взял. Погоня за мной, конечно, была, да не догнали. Это в Тагиле, а в Невьянске даже ночевать не остался: боялся, что выкрадут образцы. Взял шихтмейстеровых пару и вот примчался прямо сюда…
Вдруг все затихли, расступились: через контору проходил главный командир. Ярцов поклонился, преподнес свои образцы. Татищев пришел в такое же волнение, как давеча советник Хрущов. Он заставил шихтмейстера повторить рассказ. Слушал сидя, покачивая на ладони рудные куски, и одобрительно кивал, головой:
— Целая гора? Что ж не съездил поглядеть?
— Ваше превосходительство! — Ярцов изобразил на лице легкий укор. — А ну как Демидовы раньше меня заявку бы сделали? Гора как раз за их угодьями. Здесь, ничего-то не зная, и закрепили бы за ними.
— Прав! — сказал Татищев. — Кругом прав. Молодец! А позовите-ка этого, как его…
— Гезе, рутенгенгера? — догадался кто-то из офицеров.
— Не рутенгенгер, а ло-зо-хо-дец! — подчеркнул Татищев. — Опять саксонское речение, — будто нельзя русского слова найти. Да и не лозоходец он теперь, а, по-вашему, берг-пробирер; по-моему, — рудоиспытатель.
Гезе разыскали и привели очень скоро.
— Глюкауф,[11] — баском кинул Гезе при входе и поднял правую руку кверху. Татищев заговорил с ним по-немецки.
В это время раздались торопливые шаги: в комнату вошел, почти вбежал высокий молодой человек в дорогом, шитом цветами и узорами французском кафтане, но весь в дорожной пыли. За ним форейтор в ливрее[12] нес небольшой, но, видимо, тяжелый кожаный мешочек.
— Не закрыто еще? — крикнул вошедший и брезгливо сморщил нос. Тут он увидел Татищева и слегка наклонил голову. Впрочем, сразу же, не задерживаясь, прошел к повытчику.
— Вот прими, тут заявка и образцы. Заявляю от имени отца, цегентнера[13] Никиты Демидова, новый наш прииск, а какой, — тут сказано.
Сел на скамейку, постукивая пальцами по краю стола.
Повытчик посмотрел на часы, раскрыл книгу. Развернул заявку, поданную форейтором. Нерешительность и испуг выразились на лице повытчика. Он быстро глянул поверх бумаги на молодого Демидова. Тот сидел вполоборота к нему и нетерпеливо стучал пальцами. Повытчик покосился на главного командира Татищев растолковывал что-то саксонцу.
— У вас написано, Василий Никитич: на Кушве-реке? — заикаясь сказал повытчик Демидову.
В комнате настала тишина. Все замерли. Только Гезе твердил: «Гут. Гут. Шон».
— Ну да! А что? — Голос Василия Демидова визгнул. — Место новое. Река Кушва пала в Туру-реку. Отсюда ехать на Тагил, дальше дорогой через новые наши Баранчинские рудники. Просим, чтоб было позволено для плавки сей руды построить со временем завод на две домны, а на реке Туре — молотовые фабрики.
Демидов говорил громко — не для повытчика. Слова «было позволено» выделил особенно.
— Это место уже заявлено. — Повытчик заерзал на скамье, привстал, согнулся дугою через стол, а сам опасливо косился на парик главного командира.
— Как заявлено? Кем? Не может статься. Наша находка! Уже не первый год то место знаем!
— Часиком бы раньше, — прошептал повытчик и быстро сел на место; парик Татищева поворачивался к его столу.
— Кем, кем заявлено?
— Не имею права того сказывать, — строго возразил повытчик. — Так записывать вашу заявку, Василий Никитич, к разбору в совете?
Демидов поднялся. Лицо у него было очень худое, длинное и белое, с яркими пятнами на скулах — лицо чахоточного. Нестерпимо блестели глаза. В руках Гезе он увидел рудные куски; саксонец, как и все, кому попадали эти камни, старался ущипнуть магнитную бородку на остром черном изломе.
— А! — рот Демидова перекосился. Василий рванул шелковый шарф с шеи. Выхватил из рук форейтора кожаный мешочек, швырнул под скамейку. — Не надо писать!
К нему шел с улыбкой любезного хозяина на тонких бледных губах, с издевкой в прищуре калмыцких глаз главный командир.
* * *
Солнце еще не всходило, когда Мосолов вывел коня за чугунную решетку дворцовых ворот. Мосолов молчал, но когда попробовал рукой седло, то лошадь закачалась.
В сосновом лесу у ручья Мосолов остановился и напоил лошадь. Потом трижды окунул свою голову в холодную воду. Надел шапку, не утираясь. Погрозил кулаком назад, Ревде.
Скакал левым берегом Чусовой, по крутым дорожкам. Уже прорывались румяные лучи между зубцами скалистого гребня горы Волчихи, но по долине реки стлался туман, то завиваясь в столбы, то разрываясь в белесые клочья над быстрой водой.
Дорожка углубилась в сосновый бор. Запахи ландышей, земляники, смолы смешались, в прохладном воздухе. Просыпались птицы — пробовала свою свирель иволга, слышался чистый голос малиновки. Маленькая огненнохвостая птаха всё залетала вперед коня, раскачивалась на ветвях и пела короткую печальную песенку. Мосолов спустился к самому берегу Чусовой, крикнул перевозчика. Из шалаша на другом берегу вылез седой дед, долго всматривался, кто зовет, а потом забегал, засуетился. Мигом пригнал тяжелую плоскодонку. Мосолов ввел коня, молча дождался конца переправы. Тогда спросил старика: