— Ничего, Андрей Трифоныч. Я в Утке дождусь городской подводы, с ней и проеду. Тебе спасибо, что довел. Век не забуду. Может, удастся когда отплатить.
— Не за что. Прощай, парень.
— Счастливо, Андрей Трифоныч! Счастливо, дядя Влас!
Егор, уходя, еще раз оглянулся на рудоискателей. Они шагали на запад, — впереди рослый широкоплечий Дробинин, за ним щуплый и суетливый Коптяков, горбатый от большого заплечного мешка. Коптяков на ходу что-то говорил, размахивая рукой с батожком, должно быть, опять упрашивал Андрея открыть ему «слово».
ЖЕЛТАЯ РУБАХА
— Сынок, сынок…
— Да ты слушай, мама. Еще заставлял меня красть и в ведомость неверно записывать. Отлучаться со склада никуда не велел, запирал меня. Сколько ночей я на железе спал. Я сам сказал приказчику, что, видно, мне бежать пора. Приказчик заругался. «Собака ты, — кричит, — сквернавец смелоотчаянный!» И еще по-разному: «Попробуешь бежать, так узнаешь, какие в Старом заводе тайные каморы есть». Я не стерпел, тоже его худым словом обозвал. Ну, тогда мне ничего не было, — отправляли железо на пристань, некогда было, Кошкин сам, на Чусовую уехал. А недавно он вернулся. Я стал думать: посмею убежать или не посмею? Думал, думал — да к утру за Фотеевой оказался. Дальше пошел лесами. На Осокина заводе меня рудоискатели с собой взяли. Они меня дорогой кормили и научили разные камни узнавать. Так и пришел.
— Ты себе, сынок, худо делаешь.
В избе полумрак, окно было закрыто ставнем, хотя на улице белый день. При всяком стуке Маремьяна торопилась к двери и долго слушала. Егорушка, чистый и сытый, сидел в углу. Ему совсем не хотелось думать об опасности, о том, что будет завтра.
— Корова-то цела?
— Как же, как же, цела. Вот ужо пригонят. Ой, да ведь ты парного не любишь, а утрешнего не осталось!
— Выходит, сама опять никакого не ешь. Кому продаешь?
— Ну, как не ем? Я всегда сыта. Много ли мне надо, старушечьим делом. А что лишку — продаю немцам, по грошу за крынку дают. Скоро петровки, а они и в пост брать будут.
Маремьяна открыла зеленый сундучок. На Егорушку пахнул знакомый запах красок неношенной ткани.
— Вот, сынок, рубашка тебе есть. Нравится?
Развернула ярко-ярко-желтую рубаху. Уже и темно в комнате, а по крышке сундучка словно сотню яиц разбили.
— Нравится, — сказал Егор.
— Исподнего наготовила. А это… — Она зубами растягивала узелок на платке. — Это на сапоги. Хотела послать тебе в Тагил, думала — долго еще не увижу.
Слезы покатились градом. Старуха бережно положила платок с неразвязанным узелком в сундучок и провела по лицу маленькой, сморщенной ладонью.
— Ой, боюсь я, Егорушка! Строгости здесь безмерные, а пуще всего за самовольство. Генерал теперь новый. Ссыльного одного за побег засекли до-смерти. Похоронили за валом, на Шарташской дороге, не скрываясь. Мне пастух сказывал.
— Так я, мама, не ссыльный, а школьник.
— Всё равно, за ученье служить должен, где прикажут. Что же теперь делать, Егорушка? Ведь обратно пошлют или что того хуже сделают.
— Не знаю. Только завтра я в Главное заводов правление пойду и объявлюсь. Надоело мне прятаться. И врать ничего не буду. Скажу, как есть.
У Маремьяны слезы высохли. Не плачет, деловито обсуждает, как лучше. Егорушку подбодряет. Пожалуй, с повинной итти будет всего вернее. Первая вина, да неужели не простят! Она сама пойдет к генералу, в ноги ему поклонится, ручку поцелует…
— Ну, мать, тогда я лучше опять в бега!
— Что ты, что ты, сынок! Я так это, по слабости своей сказала. Что я еще могу? Только не надо в бега. Страшно: беглых, как зверей, ищут! Весной нынче сбежали из тюрьмы разбойники. Их на работу вывели — подвал винный рыть у крепостной стены. А они, трое их было, бревно из палисада вывернули, цепи с одной ноги сбили, — через ров и в лес кинулись. Сюда, в Мельковку, солдаты прибегали, по дворам шарили, сено у нас кинжалами тыкали. Не поймали. Те, говорят, на Горный Щит ушли.
— Что за разбойники?
— Читали потом на базаре указ о поимке. Главный-то у них — Макар Юла.
— Юла?!
— Да. Слыхал про него?
— Н-нет. Ничего не слыхал.
В ворота крепости Егорушка шагнул, как в тюрьму… Теперь, если самому не объявиться, всё равно увидят, узнают, арестуют. Шел по улице, густо и мягко усыпанной угольным порошком, и боялся поднять глаза. Перед ним шла его длинная утренняя тень.
Мать заставила надеть новую рубаху. Это было всего хуже. Итти в Главное заводов правление таким одуванчиком! Егору хотелось сжаться, стать невидимым, а тут, кто и не хочет, так посмотрит: что за щеголь? Но нельзя и обидеть мать, — может, в последний раз видятся.
Город был шумен — за плотиной, на торговой стороне, кончился базар. Бабы несли корзины золотистых карасей. Степенные кержаки поглаживали на ходу бороды и никому не уступали дороги. Прорысили киргизы, приросшие к коротконогим лошадкам. Манси в звериной коже уныло нес туесок прошлогодней клюквы: видно, никто не купил.
По широкой плотине везли пушку новенькую, — пробовать будут, значит. Слева внизу, где Исеть скрывалась под крышами фабрик и мастерских, — лязг, скрежет, грохот. А справа — спокойный пруд, пахнущий тиной и рыбой. По берегу пруда, в садах, — дома горного начальства. Вот и каменное здание Главного заводов правления.
Егор поднялся в канцелярию. Первая палата, длинная и светлая, тесно уставлена столами. Копиисты, писчики, канцеляристы, подканцеляристы трещат гусиными перьями, стучат кругляшками счетов. «Горные люди» и просители обступили столы, отовсюду слышен приглушенный гул разговоров. В воздухе стоит тошнотворный запах чернил, сургуча и сгоревшего свечного сала.
Лишь несколько ближайших людей оглянулись на яркую рубашку Егора, да и те сразу отвернулись от него, занятые своими делами. Как тут будешь спрашивать: куда обратиться беглому школьнику? Егор потолкался по палате, вышел обратно в сени, — он совсем растерялся.
Толстый купчина вполголоса беседовал с канцеляристом в темном углу сеней.
— Значит, не удастся сегодня?
— И думать нечего.
Услышав часть разговора, Егор замедлил шаги. Дело касалось и его.
— А если доложить?
— Порядок такой, что ни о ком не докладывают. К его превосходительству до полудня прямо итти можно. Да это только так говорится. В той палате сколько народу сидит, дожидается. А они запершись сидят с советником Хрущовым, — пока не кончат, никому нельзя. Дальше — вызванных много. Опять же сегодня шихтмейстеров на частные заводы отправляют. Вы уж завтра наведайтесь.
Купчина вздыхал, крякал и шептал что-то совсем на ухо канцеляристу, а тот глядел в пол и разводил руками.
Егор неожиданно для самого себя сорвался с места, пробрался через толкучку первой палаты и оказался во второй, поменьше и поуже. Здесь вдоль стен сидели горные чиновники в париках, в мундирах. Они развалились на стульях в позах терпеливого ожидания. Прямо — большая закрытая дверь с блестящей медной ручкой. Не замедляя шага, ни на кого не глядя, Егор подошел к двери, взялся за ручку, потянул — дверь открылась.
Худое, обтянутое болезненной желтой кожей лицо с калмыцкими глазами, с жестокими тонкими губами, в рамке большого парика, — только и видел Егор перед собой. Остальное расплывалось в тумане. Он стоял перед главным командиром уральских и сибирских горных заводов — Василием Никитичем Татищевым.
— Кто таков? — быстро и невнятно спросил Татищев.
Точно со стороны услышал Егор свой ответ:
— Егор Сунгуров, арифметический ученик.
— Ну?
— Ваше превосходительство… я… беглый…
— Будешь бит, — быстро сказал Татищев, и тут удивление и гнев немного раскрыли его глаза. — Почему ко мне? А? В полицию. К Арефьеву. Марш!
Егор пошатнулся и окаменевшими ногами сделал три шага к дверям.