А когда дело пойдет на поправку, именно она принесет мне чашку куриного бульона с сухариками, будет гладить мои слипшиеся волосы и говорить, что скоро мне завяжут бант и поведут в цирк…
Прекрасные болезни детства и отвратительные болезни старости — как они не похожи друг на друга. Ничего не было страшно в детстве, потому что была мама — прибежище от всех зол, защита от всех обид и успокоение от всех печалей мира. Такая надежная, сильная и прочная, она всегда была на месте.
Только один раз в детстве я видела ее слабой и беспомощной.
Однажды, совсем маленькой девочкой, я вбежала к ней в комнату с каким-то радостным известием, со всего размаху уткнулась в ее коленки и сразу погрузилась в душную, уютную темноту.
Надо мной сомкнулись ее руки и жалобный, всхлипывающий, не мамин голос сказал:
— Танечка, я прошу тебя, пожалуйста, переживи меня — ни папа, ни Володя, ни Нина не соглашаются похоронить меня — я прошу тебя, деточка, согласись умереть после меня.
И я ее утешила. Я с радостью согласилась пережить ее (чего мне это стоило в пять-то лет!).
И она успокоилась и благодарила меня, и перестала плакать.
Вот тогда я тоже была для мамы защитой, но это так мало — за все детство всего один раз…
Чаще всего она была веселая, сильная и озорная красавица.
Вот она, нарядная и надушенная, с видом победителя открывает обе половинки двери в гостиную, где вся в огнях и игрушках, выросшая до самого потолка стоит елка. И мама как бы открывает праздник, объявляет его открытым…
Или она одевается, чтобы ехать в концерт, и Маня затягивает на ней красивый розовый корсет, а она заложила руки за голову и даже не может обнять меня, прибежавшую полюбоваться на ее наряд, потому что ей нужно быть тоньше и красивее, ведь она едет в концерт и будет там петь…
Мама считала красоту самой большой ценностью. Деньгам она не придавала никакого значения.
Бывало, вбежит к отцу в кабинет, откроет правую тумбу письменного стола и, сощурив свой лукавый глаз, запустит руку в семейную кассу, помещавшуюся в шкатулке из карельской березы, да и выгребет из нее все, что там есть: все последние серебряные денежки (а до получения новых еще не так-то скоро) — и сразу устраивает пир, посылает няню в кондитерскую и носится по всей квартире и радуется, что так весело истратила эти копейки. А уж как она потом выкручивалась, нам было неизвестно. Эти чаепития с пирожными она называла «поставить ребром последнюю копейку». Ставить ребром последнюю копейку всегда было безрассудное, но большое удовольствие. Если забежать вперед, то я вспоминаю, что с такой же радостью и хохотом и без всякой трагедии, во время голода в 1918 году, она выменивала на продукты свои колечки и сережки, не только не жалея их, но даже удивленно радуясь, что их можно было съесть.
— Вот как хорошо, — говорила она, приехав из подмосковной деревни. — Вот как хорошо, что я любила кольца, подумайте, как они нам пригодились! Вот уж никогда не думала, что их можно так хорошо обменять на муку. — И ликуя, начинала печь лепешки, прибавляя в обмененную муку перемолотые картофельные очистки.
…Из нас, детей, она, по-моему, любила больше всех брата. Она никогда не признавалась в этом, но мне кажется, что это было так.
Они были похожи и все понимали друг про друга.
Если ссорились, то мирились через пять минут, наполненные новой волной любви и необходимости друг в друге. Брат не мог прожить без матери и никогда с ней не разъезжался. Мало кто знает, как мучительно тяжело он пережил ее болезнь и смерть, а произошло это уже во время войны, в Ташкенте.
Теперь, когда я старше их обоих, теперь, когда их уже нет на свете, я уверенно утверждаю, что мать была самой большой любовью в жизни моего брата.
Мама была переменчивая — красивая и дурнушка, добрая и сердитая, веселая и грустная. Слабая в мелочах и сильная в трудностях, но самая главная — это, конечно, поющая мама (по всем поводам жизни). Мне кажется, что ей легче было выразить себя пением, чем словами.
Хорошо запомнилась мама, поющая при гостях, на музыкальных вечерах, которые бывали в моем детстве у нас дома.
Ей тогда аккомпанировала ее подруга Вера Ивановна Троицкая. Мама стоит около фортепьяно, молодая и статная. И такие удивительные звуки начинают заполнять нашу гостиную — высокие, как у птицы, и низкие, завораживающие, бархатные. И все слушают с закрытыми глазами. И лица у всех светлые, как под солнцем. А когда она замолкнет, то долго бывает тихо, только слышно, как она листает ноты, отыскивая, что ей нужно. А потом сразу, как прорвавшаяся плотина, все в один голос: «Еще, еще, пожалуйста, еще!» А если выйти в переднюю, то там и Лиза, и няня, и прибежавшая помогать соседская горничная, забыв про ужин и гостей, стоят и плачут…
Все подчинялись ее пению, нельзя было вырваться из его плена. Оно заставляло плакать и ликовать…
Сидишь где-нибудь в уголке и слушаешь, а она вдруг начнет забираться на такую высоту, что дух захватывает, и постепенно, все закругляя и углубляя звук, спустится вниз. И волна счастья заливает тебя с головой, и все думаешь: «Как хорошо, что я тут сижу и все это слышу и что мама так повелевает и владеет всеми, без крика и угроз, одним только голосом и музыкой!»
И, кажется, прикажи она всем этим людям, которые ее слушают, сделать то, что она хочет, и они все так и сделают — только бы она пела.
НАША НИНА
Старшая сестра Нина была загадочная фигура. В ней было все наоборот, чем у меня. Больше всего поражала ее длинная и толстая (толщиной в мою руку) русая коса, тогда как у меня вместо волос на голове росла какая-то чахлая белая трава, подстриженная, как тогда называли, «пажиком». С большим трудом фрейлейн удавалось захватить в руку пучочек этой травы и завязать мне бант на макушке. Волосы над бантом тут же распадались фонтанчиком. Эту прическу я называла «пальмой» и очень ею гордилась. Но недолго удавалось мне покрасоваться: волосы мои были такие тонкие, мягкие и жиденькие, что бант не держался на голове. И подхватив его с полу рукой, я снова начинала канючить, чтобы мне сделали новую пальму. Между тем у нашей Нины заплетенная утром коса ровной блестящей змеей лежала вдоль спины и была такая длинная, что она могла на нее садиться. Вторым моим удивлением, возводящим Нину в какой-то другой, высший ряд девочек, было пристрастие сестры к уксусу. Она любила уксус больше, чем конфеты. Непостижимо!..
Мама говорила, что Нина положительная девочка, а папа говорил, что с Ниной поедет хоть на край света. А все наши знакомые в один голос твердили: «Ваша Нина будет красавица». Но наша Нина совершенно не понимала, что она будет красавица…
Конопатая, рыженькая Маня рассказывала, что за ледяной горой на Красном дворе гимназист старшего класса хотел угостить возвращавшуюся из гимназии Нину пирожным. А наша Нина заревела и убежала домой, не взяв пирожное. Конечно, реветь было всегда приятно, но как можно бежать домой, не прихватив пирожного? Необъяснимо!
Да, в нашей Нине было много загадочного. У нее, например, никогда не было грязных рук и пятен на платье. Ее тетрадки были так чисты и аккуратны, что их можно было вешать на стену, как картины. Все ее вещички и безделушки лежали каждая на своем месте. К тому же она играла на рояле, как взрослая, и у нее была большая папка для нот, украшенная двумя шелковыми ручками и красивой золотой лирой. Даже почерк у Нины был особенный, не такой как у папы, мамы или Володи — с наклоном в правую сторону, а наоборот — все строчки у Нины склонялись влево. И буквы были не круглые, а острые.
И еще одна подробность: в столовой на столе, под скатертью, лежало сукно, а под этим сукном похвальные листы брата и сестры. Мама показывала мне их, когда меняли скатерть. Конечно, Нинины похвальные листы (их было два) не были так красивы, как Володины. На Володиных вились цветные ленты, сияли золотые завитушки, и среди этих украшений в больших овалах помещались царь и царица, а внизу еще много всяких портретов, цветов и бантов. А сами листы блестели так, словно были намазаны клеем. Похвальные листы Нины были скромнее, на них были только золотые и черные буквы: царей, завитушек и лент, всего этого, к сожалению, на них не было. Но ведь Нина была девочкой, да и училась она не в Первой Московской казенной мужской гимназии, а в частной французской гимназии Констан. Мама говорила, что это надо понимать. Я старалась это понимать: конечно, ведь не у всякой девочки в столовой под скатертью лежали похвальные листы.