Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мы оставались одни с папой в большом затемненном кабинете. Он был в моей власти, я была старшая над ним. Он лежал такой большой и грустный, беспомощный и зависимый от меня. Поверх одеяла лежали руки, какие-то голубые, веснушки на них выделялись особенно ясно. На правой руке обручальное кольцо… И голос совсем не его, и никакой строгости в нем и помину не было. Оставлять его в этом печальном виде было невозможно, надо было срочно что-то предпринимать.

Я была маленькая мерзавка и знала уже свою власть над отцом. «Лежи, — говорила я строго, — лежи и не двигайся». — «Мне скучно, Таня», — тихо отвечал он.

— Рассказать тебе что-нибудь, папа?

— Ну расскажи.

— Про что?

— Про что хочешь.

— Может быть, что-нибудь из священной истории? — спрашивала я светским голосом.

— Это было бы недурно, Таня.

В мутных, дымных серых глазах его пробегал голубой огонек. Клюнуло! И я, абсолютно владея собой, выходила на середину комнаты, принимала позу и начинала бубнить преподанную мне нянькой (с ее словечками) историю про Ноев ковчег:

— Ной был мужик с головой. Когда образовался потоп, он сел на ковчег, взямши с собой семь пар видимых животных и семь пар невидимых животных…

Отец закрывал лицо газетой, но я видела, я видела, как под одеялом трясся его живот. Этот трясущийся живот заменял мне аплодисменты. Цель была достигнута — он перестал быть грустным.

Чтобы закрепить занятую позицию, я начинала читать стихи из «Светлячка»:

Сын нимфин на море купался
И вдруг чудовищ испугался.
Дитя им палкой угрожает,
Хвостом же слезки вытирает.

Я была уже большая девочка (мне было пять лет) и великолепно знала, что надо говорить не «сын нимфин», а «сын нимфы». Но чего не скажешь, каких нарушений не сделаешь, чтобы лишний раз увидеть шевелящиеся усы, прикрывающие улыбку, и трясущийся живот под одеялом. А главное, надо было рассеять, разогнать, выгнать из кабинета этот угар болезни и безнадежной безрадостности. Да, мама была права, я умела его развлекать! У меня была приготовлена целая программа: чтение стихов, рассказы из священной истории, пение и даже танцы…

Время проходило, а мама приходила, и я гордо удалялась из кабинета в детскую с полным сознанием своей необходимости не только родителям, но и всему человечеству.

САВРАСОВ

Надо сказать, что отец мой очень любил живопись. Он покупал иногда хорошие картины, и они висели на стенах в нашем доме.

Когда он был болен, я часто слышала, как они с мамой разговаривали про какого-то Саврасова.

— Мы купим Саврасова, — убежденно и восторженно говорила мама.

— Нет, Оленька, это очень дорого, — тихо говорил отец.

Что такое был этот Саврасов, я не могла понять, но он все чаще и чаще мелькал в разговоре старших.

И вот однажды, радостная, возбужденная и холодная от мороза, мама внеслась в детскую, обняла меня и зашептала мне в ухо: «Я купила папе Саврасова, я взяла деньги у дяди Сережи и купила папе Саврасова, он теперь будет смотреть на Саврасова и поправится. Только пока не говори папе, что я купила ему Саврасова, мы сделаем ему сюрприз с Саврасовым!»

Веселая мама убежала, а я ничего не могла понять. Саврасов, Саврасов, С… с… с… — все шепотом. Что-то очень тихое, свистящее. Какое оно было, это — Саврасов? Что это было — Саврасов?..

Вскоре все выяснилось. Забегала прислуга, раскрыли вторую створку парадной двери, передняя наполнилась морозом, застучали чужие сапоги и двое рабочих, оставляя на паркетном полу кусочки тающего снега, внесли в гостиную огромный плоский ящик. Появился гимназический плотник Борис с лестницей. Он долго ковырял стену против двери папиного кабинета и вбил в нее длинный костыль. Ящик раскрыли, и Саврасов оказался большой картиной в золотой раме, которую повесили на стену. На ней была нарисована колокольня, талый снег и много птиц. Картина произвела на меня впечатление своей величиной. Такие большие были только в музее. Но все это оказалось чепухой по сравнению с тем, что произошло дальше. Дальше произошло что-то необыкновенно важное, сблизившее меня с отцом по-новому на всю нашу дальнейшую совместную жизнь…

Около дивана, на котором папа болел, поставили большое кресло. Как стеклянного, тихо и осторожно перевели его с дивана на кресло, накрыли ноги пледом и распахнули двери в гостиную. Прямо перед ним висела огромная картина под названием «Саврасов». Я стояла рядом с креслом, он обнял меня. Мама стояла с другой стороны.

— Оленька, — тихо сказал отец. — Оленька, — и поцеловал маме руку, а меня прижал к себе еще сильнее и прислонил свою голову к моей.

Мы смотрели вместе на эту колокольню, на этот тающий снег, на это серое небо с летающими птицами, которые никак не могли опуститься на деревья. Мы вместе слышали птичьи голоса, я вместе с папой смотрела на легкие облачка, на тающий снег и первые весенние лужи.

Он целовал маме руку, но меня-то он все крепче и крепче прижимал к себе. И я видела, я видела в первый и последний раз в жизни, как из-под пенсне у него выкатилась слеза и спряталась в усах. Мы были счастливы в этот момент тем высшим счастьем, которое так редко посещает нас в жизни!..

После появления в нашем доме Саврасова болезнь отца пошла на убыль, он стал выздоравливать.

МАКАРЛЫЧ И ХЛЕБНИКОВ

Когда отец поправился, но еще не мог иметь много уроков в гимназии, он начал ходить со мной по музеям.

— Одевайся, мы идем в Музеум, — говорил он мне.

И мы шли. Мы шли тихо и ровно, без скаканья, без катанья по обледенелым полоскам тротуара. Мы шли, держась за руки, и наши следы оставались за нами на снегу. Большие и маленькие, маленькие и большие, все в мелких зубчиках от резиновых подошв наших ботиков.

— Не оглядывайся, — говорил папа, — не смотри на наши следы, смотри вперед, на дома, учись видеть дома — они все разные.

Я училась видеть дома, они действительно все были разные. Особенно был хорош дом, в котором помещался Румянцевский музей. Именно в Румянцевском музее, в каком-то маленьком промежутке между огромными, холодными музейными залами с правой стороны на стене висела бархатная драпировка пыльного цвета. Отец отводил бархат в сторону и за ним возникала высокая дверь. Костяшками пальцев он с стучал в нее и тут же отворял, не дожидаясь ответа.

И сразу мы попадали в другой мир. В мир волшебный и необыкновенный.

Большая, очень длинная комната была вся заставлена и завалена картинами, рамами и старинной мебелью. Там было и огромное зеркало, но такое пыльное, что я с трудом могла различить в нем себя. Там были лампы и канделябры, кресла и столы, там со стен смотрели портреты. Но самое главное, что там было — это Марк Карлович Юхневич, реставратор картин и обладатель всех этих сокровищ. Я называла его Макарлыч.

Он выходил из глубины помещения, огромный, тонкий и согнутый, как удочка, на которую попалась рыба. Он стоял в луче солнца и вокруг его серебряной головы плясали и золотились пылинки. Прекрасные пятна разных красок украшали его блузу. Я твердо верила, что Макарлыч был волшебником.

— Кого я вижу! Маленькая дама пришла! — восклицал он, размахивая своими руками-крыльями.

Я делала ему глубокий реверанс, прихватив обеими руками юбочку, так как, по моему разумению, он был одним из самых главных людей на свете и безусловно заслуживал придворного реверенса.

— Танечка, не сопи, когда делаешь реверанс, не устраивай сквозняк, — тихо говорил мне папа. (Легко ему было говорить — не сопи, когда я выделывала правой ногой невероятную загогулину и приседала так низко, что стукалась коленкой об пол.) Хоть отец и насмешничал, но голос его был не строг — скорее одобрителен. Волшебнику Макарлычу тоже, видимо, нравилось мое приседание, потому что он, выставляя ногу вперед, наклонялся и подметал правой рукой пол. Этот ритуал был неизменен. Нас никто не учил, мы сами с Макарлычем изобрели это «здоровывание».

7
{"b":"192527","o":1}