– Что ты, какая к чорту романтика! Нужное дело, ты подумай!
Они стояли на углу. Уже расплывался синий рассвет. Город прорезался в тумане. Туман шел к небу. Оголились здания. Появлялись спешащие люди.
– Нннет, Иван, не знаю, пожалуй и ни к чему
– Да нет, важно, Виктор, очень важно. Я еще вернусь к этому плану. Ты подумай.
4
Кроме прикованного к креслу Гоца, все эс-эры уезжали в революционно волновавшуюся Россию. Ехали с волнением, надеждами. Ехал Азеф, ехал Савинков. В отеле «Мажестик» чемоданы Азефа были уже увязаны. Он перечитывал письмо певицы «Шато де Флер» – Хеди де Херо. Конечно, Хеди была не де Херо. А просто Хедвиг Мюллер из саксонской деревеньки Фридрихсдорф. Но среди кокоток петербургских шантанов Хедвиг гремела, как «La bella Hedy de Hero» и, став подругой вел. кн. Кирилла Владимировича, ездила с ним даже на войну с Японией.
«Доброе утро Haenschen! Семь часов, сейчас ты вставает и позевывает по тому что еще очен рано. После чая гуляет в красивый парк. Я опросила тебе как здоровье? Думаю хорошо, здоровье лучше (besser) чем последний время в Петербурге. Ну теперь я встаю… Время после обеда. Я ложусь на столе балкона, видаю легкие тучки, видаю Eisenbahn. Печалю оттого, что не могу придти к тебе. Но я знаю увидимся и это мне очень радоваться. Вспоминаю что ты не любит шоколад, но я знаю что тебе нравится горячий чай и буду вариться его тебе. Я очень обрадована получить твой письмо, что ты хорошо поправил свой здоровье. Я хочу подарить тебе чудный Kissen. Я знаю что полежать этот Kissen очень надо для тебя. Пожалуйста писай мне по-немецки. Хеди».
Азеф достал открытку, обыкновенную «карт-посталь», с изображением декольтированной «роскошной брюнетки». В волосах эспри. Зубы обнажены в запрокинутой улыбке. Хеди очень полных, но красивых форм.
Даже глядя на открытку Азеф почувствовал возбуждение. Рот развела растяжка приятных воспоминаний. Он знал запрокинутую шею, руки, ноги, губы. Они встретились с Хеди в «Аквариуме», перед убийством Плеве. Они ели ананас.
Азеф любил Хеди. И сел писать ответ:
«Meine suesse Pipel!
Понимаешь ли ты и знаешь ли, как я о тебе мечтаю. Вот сейчас передо мной твоя открытка, которую целую. Ах как я бы хотел, чтобы ты была со мной, как бы мы мило провели время. С деньгами у меня не важно, но всё же я присмотрел тебе красивую шубку из норки, какую ты хотела иметь. Мейне зюссе Пипель! ты должна обставить нашу квартирку уютно, как я и ты любим. Я вышлю тебе деньги, деньги у меня будут. Перед приездом я тогда тебе пошлю телеграмму. Выкупи обстановку, которую сдали на хранение Подъячеву на Зверинской, как получишь деньги. Мы славно проведем время в Петербурге. Я отдохну с тобой, мы не будем расставаться. Как я мечтаю с тобой снова проводить те ночки, как раньше, представляю тебя, целую мысленно тебя часто, часто. А ты? Как ты ведешь себя? Смотри, я не люблю твоих старых знакомых. И прошу не встречайся с ними. Пора уже быть «solide» и «anstaendig». Мне тут раз не повезло. Хотел выиграть для тебя в казино, играл на твое счастье, чтобы нам в Петербурге было еще веселее. Удивительно, всем счастье, а папочке никогда. На втором кругу сорвали. Понимаешь как я был зол. Ну буду писать тебе скоро, помни и думай о твоем Муши-Пуши.
Всю мою либе зюссе Пипель, папочка щекочет шершавыми усами.
Dein einziges armes Haenschen».
Азеф, улыбаясь, заклеивал письмо, зализывая его толcтым языком, и чуть закатив глаза.
5
Савинков писал: –
«Дорогая Вера! Я пишу тебе «дорогая», а сам не знаю, – дорогая ты мне или нет? Нет, конечно, ты мне дорога, а потому и дорогая. Иногда я думаю, что теперь, когда встретимся, ты не поймешь меня. Не найдешь, кого знала и любила. Нового, может быть, разлюбишь. Жизнь делает людей. Иногда я не знаю: – живешь ли ты? Вот сейчас вижу: – в Петербурге осенняя грязь, хмурится утро, волны на Неве свинец, за Невой туманная тень, острый шпиль – крепость. Я знаю: в этом городе живешь ты. Порой ничего не вижу. Люди, для которых жизнь стекло, – тяжелы.
Недавно я уезжал. Был ночью на берегу озера. Волны сонно вздыхали, ползли на берег, мыли песок. Был туман. В белесой траурной мгле таяли грани. Волны сливались с небом, песок сливался с водой. Влажное и водное обнимало меня. Я не знал, где конец, начало, море, земля. Ни звезды, ни просвета. Мгла. Это наша жизнь. Вера. Я не знаю в чем закон этой мглы? Говорят, нужно любить человека? Ну а если нет любви? Без любви ведь нельзя любить. Говорят о грехе. Я не знаю, что такое грех?
Мне бывает тяжело. Оттого что в мире всё стало чужим. Я не могу тебе о многом писать. Последние дни стало тяжелей. Помню, я был на севере, тогда, в Норвегии, когда бежал из Вологды. Помню пришел в первый норвежский рыбачий поселок. Ни дерева, ни куста, ни травы. Голые скалы, серое небо, серый сумрачный океан. Рыбаки в кожаном тянут мокрые сети. Пахнет рыбой и ворванью. И всё кругом – рыбаки, рыба, океан – мне чужие. Но тогда не было страшно, у меня было мое, где то. Теперь я знаю: – моего в жизни нет. Кажется даже, что жизни нет, хотя я вижу детей, вижу любовь. Кажется есть только – смерть и время. Не знаю, что бы я мог делать в мирной жизни? Мне не нужна мирная жизнь. Мне нужна, если нужна, то не мирная, я не хочу мирной ни для себя, ни для кого. Часто думаю о Янеке. Завидую вере. Он свят в своей смерти, по-детски, он верил. В его муках поэтому была правда. А во мне этого нет. Мне кажется, как он я не умру. Люди разны. Святость недоступна. Я умру быть может на том же посту, но – темною смертью. Ибо в горьких водах – полынь. Есть корабли с надломленной кормой и без конечной цели. Ни в рай на земле, ни в рай на небе не верую. Но я хочу борьбы. Мне нужна борьба. И вот я борюсь ни во имя чего. За себя борюсь. Во имя того, что я хочу борьбы. Но мне скучно от одиночества, от стеклянных стен.
Недели через две я наверное приеду. Я хочу чтоб ты жила возле меня. Люблю ли? Я не знаю, что такое любовь. Мне кажется, любви нет. Но хочу, чтобы ты была возле меня. Мне будет спокойней. Может быть это и есть любовь?
В прошлый вторник я переслал тебе с товарищем 200 рублей.
Твой Борис Савинков»
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
В Петербурге Савинков поселился, как Леон Родэ, на Лиговке в меблирашках «Дагмара», в просторечии называвшихся пипишкиными номерами. С утра уходил на Среднюю Подъяческую в редакцию «Сын отечества». Там архиереи партии в табачном дыму решали, как отдать землю крестьянам с выкупом иль без выкупа. Кричали о Витте, революции, манифесте 17-го октября. В боковушке собирались боевики. На массивном диване обычно Азеф, в кадильном куреве папирос. Казалось бы бить Тутушкиных? Но Савинковым владела тоска. Ходил по Петербургу, не оглядываясь на филеров, пил, было мало денег, много грусти. Планы Азефа: – взрыв Охранного, арест Витте, взрывы телефонных, осветительных проводов – слушал безучастно.
– Что ты, Павел Иванович, – недовольно рокотал Азеф – то Тутушкины, динамитные пояса, то слова не выжмешь.
– Ерунда всё, Иван. Нужно возродить боевую. К чему всё это? Разве это сейчас надо? – идя с заседания, говорил Савинков.
– Конечно, не это, – кряхтел Азеф.
– Так ты думаешь, боевая возродится? Согнувшись от дождливого промозглого петербургского ветра, налетавшего с Невы, Азеф бормотал неразборчиво:
– Зависит не от ЦК, а от Витте. По моему старичок сработает на нашу мельницу. – Азеф закашлялся, в кашле выпуская на тротуар слюну. Откашлявшись, догнал Савинкова.
Из ресторана «Кармен» вылетали звуки скрипок. На 16-й линии казался уютен «Кармен» в эту петербургскую ветреность. Азеф вошел в ресторан, заполняя собой дверь, задевая за косяки. Савинков шел за ним.