– Откуда вы взяли?
– Мне так кажется. Я прошу вас, поддержите меня.
Я буду приготовлять бомбы, но этого мало, я хочу сам выйти, понимаете, сам?
– Понимаю.
– Ну, вот. Поддержите? – Покотилов положил на руку Савинкова тонкую белую руку.
– Поддержу.
– Ну, тогда за успех, – улыбнулся Покотилов. Оба подняли бокалы.
– Вы верите? – сказал Савинков.
– Безусловно, – обтирая приклеенные усы, проговорил Покотилов, – вы знаете Ивана Николаевича? С ним неуспеха быть не может. Он расчетлив, точен, хладнокровен и очень конспиративен, это важно. Я убежден, что убьем. Только трудно ждать. Я храню динамит. Жить с динамитом в ожидании – невыносимо.
– Теперь уж недолго. – Савинкову не хотелось, чтоб Покотилов говорил на болезненную тему тоски ожиданий. – Может перейдем в зал? – сказал он, – а то как бы не показалось подозрительным, сидим вдвоем? Иль может пригласим девочек, вы как?
Покотилов сморщился.
– Не стоит, – сказал он, – я уж хочу ехать, пора, хотя знаете, у меня бессонница, поэтому я и выпил больше обычного. Раньше четырех не засыпаю.
Савинков проводил Покотилова до двери. Вернувшись, сидел один, допивая бокал, потом закурил и позвонил.
Вошел татарин.
– Кто эта певица, в красном, когда я вошел?
– Шишкина.
– Пригласи ее.
– С гитаристами?
– Нет, одну.
– Могу сказать, что не из таких, понимаете, – фамильярно проговорил лакей.
Савинков смерил лакея с ног до головы.
– Поди и позови. Вот моя визитная карточка.
На карточке – «инженер Мак Кулох».
14
В дверь кабинета ворвалась музыка. На пороге стояла женщина в ярко-красном платье, отделанном золотом, смоляные волосы были заколоты большой, светившейся шпилькой.
Как хорошо воспитанный человек, Савинков встал навстречу. Она пошла к нему, улыбаясь. В дверь вошли два гитариста в цветистых цыганских костюмах. Заперли дверь и в кабинете стало тихо.
– Хотите цыганскую песню послушать? – проговорила низким голосом женщина, обнажая в улыбке яркие зубы.
Она была хорошего роста. Красивые, обнаженные, суглинковые руки. Такое же лицо. Волосы крупные, простой прически, черно-синие, словно конские. Глаза горячие, с чуть растянутым разрезом и в них было словно какое-то отчаяние. Может быть женщина была нетрезва. Гитаристы стали в отдалении. Оба черные, кудрявые.
– Очень хочу послушать вашу песню, – проговорил Савинков, целуя руку, всю в кольцах.
Лакей нес шампанское. Другой – фрукты. Следом вошла бедно одетая девушка с корзиной цветов. Савинков собрал красные розы и передал Шишкиной.
– Ой, ой, какой барин добрый! – низко прохохотала, имитируя таборных. – Вы нерусский?
– Англичанин.
– Ой, шутишь, барин, – прищурила Шишкина глаз и засмеялась. – Англичанин купит розу, купит две, а так русские покупают. Да и в кабинет к одному англичанин не позовет. – Отхлебнув полным глотком шампанское Шишкина сказала: – Ну, что ж, спеть штоль тебе, барину-англичанину?
Она была необычайна. До того много было в ней огня, жизни. А в глазах вместе с огнем билось отчаяние. Шишкина пела сидя. Только отодвинулась от стола. Гитаристы встали по обе стороны. Она в красном. Гитаристы в разноцветном. Сначала щемительно заиграл, топая ногой, один. Другой подхватил пронзительный мотив, но чересчур рвал гитару, было слышно, как хватаются струны и что-то дребезжит. Шишкина вздохнула, вдруг кабинет наполнился сильной придушенной нотой хрипловатого голоса. Но это показалось. Шишкина пела полней. Голос гремел в зеркалах. Она пела совсем невесело:
«Скажи мне что-нибудь глазами, дорогая»
И от этого неученого пенья Савинков чувствовал, как пробегает по коже мороз. Глаза Шишкиной полузакрыты, руки сложены. Последние слова песни произнесла пленительно, словно вырвала их из груди и перед ним положила. Сидела не шелохнувшись, пока гитары доигрывали аком-панимент, жалобно переходя в минор из мажора.
– Чудесно, – проговорил Савинков. Окна кабинета занавешены. Но Савинков знал, за окнами уж светло. Шишкина что-то сказала гитаристам по-цыгански. Кивнули головами. И вдруг ударили с вскриками. Она, покачиваясь на стуле, содрогаясь от выкрикиваемых, выговариваемых нот, пела старое, древнее, может быть, индийское.
Всё плыло плавкими, легкими переплавами. Песня, Шишкина, гитаристы. Странно было, что взрослому человеку в кабаке захотелось плакать.
Шишкина кончила. Подвинулась к столу. Опросила тем же низким грудным голосом, смеясь глазами:
– Хороша, цыганская песня?
– Хороша.
– Только барин-англичанин – смеялись глаза – должна я от вас идти, – и заговорила таборно, а ее узкие, горящие отчаянием глаза смеялись.
– Спасибо за песню. Сколько я вам должен?
– Этого, милый барин, не знаю, гитаристы мои знают. Протянув руку в серебряных кольцах, Шишкина, шурша красным платьем, вышла из кабинета, от дверей послав огненный взгляд и махнув рукой.
– Двадцать рублей за песню, барин, берем, – крякнул старший гитарист.
Савинков кинул сторублевку.
В зале «Яра» никого уже не было. Из кабинетов несся шум, музыка пляса, пенья. Торопливо пробегали запыхавшиеся лакеи, бегом несли вино, кушанья, тарелки, вилки.
«Если будет неудача, повесят» – думал Савинков, когда – «Пожалте барин» – подавал ему бобровую шапку и трость швейцар. У подъезда рванулись лихачи. Один въехал оглоблей под дугу другому, оба разразились саженной руганью, маша толстыми руками кафтанов. Савинков сел на третьего. Ладная кобыла, захрапев, рванулась от «Яра».
Савинков мчался по Москве. Приятно ощущал на разгоряченном вином лице ветер. Когда кобыла несла сани по Садовой-Триумфальной, невольно взглянул на вывеску – «Номера для приезжающих. Северный полюс». Там жил Каляев. «Спит, наверное, счастливый ребенок, и видит во сне смерть министра». Под ветром Савинков слабо улыбнулся. Кобыла быстрым ходом несла его к «Люксу».
15
Азефу было трудно. Смерти Плеве требовала воля террористов. Требовала партия. Требовали слухи о провокации. Надо было рассеять. Но, после убийства, страх перед департаментом: – провал, предание в руки революционерам? При этой мысли, Азеф жмурился и бледнел. Он боялся этих молодых, готовых на всё людей. Чтоб обстановка стала яснее, он выехал в Варшаву.
Старый сыщик, провокатор, действительный статский советник П. И. Рачковский был странный человек. Темноватый шатен был высок, сутул, с острым носом, реденькой бородкой, росшей только на подбородке. Говорил мягким тенором, при разговоре слегка шепелявил, любил белые жилеты, отложные воротнички. Глаза Рачковского никогда не останавливались, бегали. Он был похож на бритву сжатую в темные ножны.
В царствование Александра II начал карьеру Рачковский. Двадцать лет комбинировал игру провокаторов, нанося удары революционерам, разбивая смелые планы, совершая налеты, аресты. Но старика, похожего на бритву, как пса, вышвырнул Плеве. В бедноватых комнатах на Бу-раковской живет тот, кому французами поручалась охрана президента Лубэ, кто имел руку в Ватикане, дружа с епископом Шарментэном, был близок с Дэлькассэ, оказывая влияние на франко-русский союз.
Сыщика любил сам царь. Когда министр не подал руки провокатору, царь лично представил провокатора министру, сказав: «Вот Рачковский, которого я особенно люблю». – И министр крепко пожал Рачковскому руку.
Но на докладе Плеве царь положил резолюцию – «желаю, чтобы вы приняли меры к прекращению деятельности Рачковского раз и навсегда». Через личных сыщиков Плеве поймал Рачковского и скомпрометировал. В докладе вменялись: пособничество анархическому взрыву собора в Льеже, участие агента Рачковского в убийстве генерала Селиверстова, кража у Циона нужных Витте документов, дела с иностранными фирмами по предоставлению концессий в России.
Что вилось в душе прожелтевшего от шпионажа и комбинаций старого Рачковского! «Убили», – шептал он, мечась по истрепанному ковру квартиры. Но не от отчаяния, а как загнанный матерый волк, ища, нет ли прогалины, куда бы броситься, вымахнуть, перекусить горло.