Над ночной стеной серых, грязных домов, в петербургском небе горело несколько звезд.
– Горят звезды, – тихо сказал Каляев, глядя в окно, – в небе темно, а звезды всё-таки есть. Горят и не гаснут. Савинков, смеясь, обнял его.
– Ты поэт, Янек! Хочешь прочту тебе свое последнее cтихотво-рение?
В зеленоватом, от лампы, сумраке Савинков закинуто встал, зачитал отрывисто:
«Шумит листами
Каштан
Мигают фонари
Пьяно.
Кто то прошел бесшумно
Бескровные бледные лица
Ночью душной в столице
Ночью безлунной
Полной молчанья
Я слышу твои рыданья
Шумит листами
Каштан
Пьяно,
А я безвинный ищу оправданья».
– Хорошо, по моему, – улыбаясь сказал Каляев.
Знаешь кого я люблю?
– Кого?
– Метерлинка.
7
Вера знала его быстрые шаги по коридору. Знала, что торопливо отпирает дверь. Савинков знал, почему торопился со сходки. Поднимаясь, внутренне проговорил: – «В окне свет». – Войдя, услыхал: – Вера поет вполголоса за стеной. И чем слышней пела Вера, тем сильней хотелось ее видеть.
Мотив кончился. Потом возник. Савинков услыхал: мотив пошел в столовую. Снова стал приближаться. Когда был у двери, Савинков распахнул:
– Как вы напугали – вздрогнула Вера. Движенье было: поддержать. Савинков сказал:
– Я только что пришел, зайдите, Вера Глебовна, посидим.
Вера волнения его не видела.
– Вы сегодня не ходили на курсы?
– Почему?! Была.
– Ах были? Слушали Лесгафта, он любимец курсисток…
– О Петре Францевиче так стыдно говорить.
– Почему?
С Шестой линии со звоном, грохотом, вывернувшись, загремели пожарные. На далекой каланче запел жалобно набат. Вера обрадовалась пожару, чтоб встать. Подойдя к окну, сказала:
– Пожар.
– Да.
В темноте, среди белого снега, с факелами, по улице скакали пожарные. Бежали люди. Сзади смешно ковыляла толстая женщина с палкой.
– Где-то горит, – проговорил Савинков. Вера чувствовала, он так близко, что нельзя обернуться. Вера не успела подумать, хотела закрыть глаза, вырваться, повернуться. Вместо этого – закружилась голова. Савинков, держа ее, целовал глаза, щеки, руки. Вера почувствовала запах одеколона. Что говорил, не разбирала. Видела что бледнеет, став необыкновенно близким. И, почувствовав, что под шепот падает, Вера закрыла глаза. Не испытывая счастья, обхватила его за плечи.
8
На Подъяческой у курсистки Евы Гордон бушует собрание. Комната тяжело дышит дымом. Но квартира безопасна. Потому так и спорят члены кружка «Социалист». Брюнетка с жгучим семитским профилем, Гордон стоит у двери. Посредине жестикулирует марксист-студент Савинков, требуя политической борьбы, сближения с народниками. Слушает рабочий Комай, упершись руками в колена, с лицом, словно вырубленным топором. Курит студент Рутенберг. Поблескивает черным пенсне краснорыжий человек средних лет с лошадиным, цвета алебастра, лицом М.И. Гурович, сидит он возле рабочего Толмачева, смуглого цыгана защепившего складкой переносицу, чтобы лучше понять Савинкова.
Савинков говорит о борьбе, о терроре. Приливает к сердцу Толмачева тоска. Хлопает в мозолистые ладоши. И Гурович аплодирует, крича:
– Правильно!
– Товарищ Гурович, тише! – машет хозяйка, – вот уж какой вы, а еще старший.
– Ах, что вы товарищ Гордон!
– Правильно, Борис Викторыч! – кричит Комай. Савинков протягивает руку за остывшим чаем. Но руку горячо жмет Гурович.
– Удивительно говорите, большой талант, батюшка, – отечески хлопает по плечу.
– Расходитесь, расходитесь товарищи…
– Не все сразу.
– Вам на петербургскую, товарищ Савинков? Савинков и Гурович выходят с Подъяческой. Оба чувствуют, как было накурено в комнате. Охватила сырость ночных мокрых тротуаров. А Ева Гордон открывает окно. И зелено-синим столбом тянется дым кружка «Социалист» вверх, в побледневшую петербургскую ночь.
9
Из-за Невы бежал синеющий рассвет, дул крепкий приневский ветер, Гурович в темно-синем халате с пушистыми кистями сидел, задумавшись, в кабинете. Эту весну он решил провести в Крыму. Лицо было сосредоточено. Он что-то обдумывал. Потом на листе ин-фолио вывел – «Директору департамента полиции по особому отделу».
Просторная квартира выходила на набережную. Нева просыпалась. В елизаветинские окна вплывало солнце, заливая Гуровича за столом ярким светом.
10
Вера была счастлива. Брак с Борисом иначе нельзя было назвать. Но всё же малым углом сердца хотела большего. Больше ласки, участия, ждала тихих слов, чтоб в любви рассказать накопившееся.
– У меня нет жизни без тебя, Борис. Савинков смотрит, улыбаясь. Думает: женщину трудно обмануть, она по своему слышит мужчину.
– Ты, Борис, меня меньше любишь, чем я тебя. Ведь когда ты уходишь, у меня замирает жизнь. Ты даже не представляешь, как я мучусь, боюсь, когда ты на собраниях.
– Впереди, Вера, еще больше мучений. Я ведь только начинаю борьбу.
– И я пойду с тобой. Разве не было женщин в революции?
– Женщины в революции никого не любили кроме революции, – говорит Савинков, блестя монгольскими углями глаз.
11
Каляев сегодня был бледнее обычного. Худые плечи, прозрачные глаза, скрещенные, похожие на оранжерейные цветы, руки с тонкими кистями. Он казался Савинкову похожим на отрока Сергея Радонежского с картины Нестерова. Каляев задумчиво забывал в пространстве светлые глаза. Говорил Савинков.
– Янек, хочется дела – расхаживал он по комнате.
– Хочу практики, я, Янек, не люблю теории, живой борьбы хочу, чтобы каждый нерв чувствовал, каждый мускул, вот я и против тех, кто в нашей группе придавлен экономизмом, отрицает необходимость борьбы рабочих на политическом фронте. Возьми вот «Рабочую мысль», ведь читают с жадностью, даже пьяницы, старики читают. Задумываются, почему, мол, студенты бунтуют? Стало быть нельзя смотреть на рабочего, как на дитятю. У него интересы выше заработной платы. А у нас не понимают, поэтому отстают от стихийного подъема масс. А подъем, Янек, растет на глазах. И горе наше будет в том, если мы, революционеры, не найдем русла по которому бы пошла революция. Ты знаешь, вот Толмачев, молодой красавец слесарь, рассказал я им на Александровском сталелитейном о народовольцах-террористах. Едем с завода, а он вдруг – эх, Борис Викторович, как узнал я от вас, что в Шлиссельбурге еще 13 человек сидят – душа успокоиться не может! – Чем это кончится? Бросит такой Толмачев кружки наших кустарей, выйдет на улицу и всадит околодочному нож в сердце!
Вера любила, когда горячился Борис. Он действительно походил тогда на барса, как смеясь говорил Каляев: – «ходил как барс, по слову летописца».
Савинков резал комнату большими шагами.
– Ты о чем, Янек, думаешь? – проговорил, остановившись.
Каляев поднял нервное лицо, сказал:
– Разве не стыдно сейчас жить? Разве не легче умирать, Борис, и даже… убивать?
12
Жандармский ротмистр близко нагнулся к карточке на двери, был близорук. Потом рванул звонок четыре раза, не оборачиваясь на солдат.
Савинкову показалось – потоком хлынули жандармы, а их было всего четверо. Ротмистр с злым, покрытым блестящей смуглью, лицом шагнул на Савинкова.
– Вы студент Савинков? Проведите в вашу комнату. В комнате, опершись руками о стол, стояла бледная Вера.
– Проститесь с женой.
Сдерживая рыданья, обняв Бориса, Вера не могла оторваться от его холодноватых щек. Но лишь – взглянула. Он ответил взглядом, в котором показались любовь и нежность.