Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ну? Чего поделываем?

Потом на лице Богомаза вдруг начинала обживаться мысль: дергать его за ноздри, приотворять веки, шевелить бровями, даже ушами.

Пыталась она и головой качать.

При этом Прохор произносил с расстановкою:

— Ни-ка-ко-го порядка не блюдем, ни-ка-ко-го.

Тут он отдувался и принимался нажимать на Корнея, словно карманник на полоротого зеваку:

— Давай-ка мы возьмем да сойдемся-ка на таком вопросе: чего нам не хватает в земном устройстве? А не хватает нам простого мерила. Если мерило придумать, то на Земле наступит полный порядок.

— А кто же в мерителях-то будет состоять? — торопился Корней размазать нарисованную Прохором картину.

— Кто мерило сотворит, — отвечал тот сердитым от обиды голосом, — тому и быть мерителем.

— Однако, — не одобрял ответа Корней. — Сам Господь и тот на сортировку такую не решается. Ежели он и оценивает людей, то лишь после смерти. И разбирает их не по форме да разуму, а по нажитым грехам.

— Но ведь кто, как не он, дал человеку разум? Для чего дал?

— Должно быть, для того, чтобы он управлял сутью человеческой, согласуясь с душой.

— Ну а почему тогда только по душе судить?

— Ей все приходится брать на себя, поскольку она лишь одна нетленна. Вот и судима оказывается она и за наплевательское к ней отношение со стороны разума и за упрямое с нею несогласие телесной потребности нашей. А по разуму определять — больно хитро. Ведь всяк лицедей[13] мудрей семи судей, а что точивый Пров[14] — тому хоть семь умов…

— И все ж венец человека — разум! — не желал Прохор размягчить в себе уступкой того, что в нем утрамбовалось долгим умствованием.

Но и Корней пытался держать взятую линию:

— Разум, конешно… Разум — он отец. А душа — мать, — доказывал он. — Только при полном их здоровании да согласии и процветает в человеке задумка божья, — стоял он на своем, отчего Богомаз терял терпение и начинал подергиваться.

— Хочу знать, — уже кричал он, — где она, душа-то? Где? Ты мне ее дай поосязать, — тянул он до Корнея жилистые руки, теми же клешнями начинал ощупывать себе голову и быстро докладывал, — разум-то наш, вот он. Тут, — стучал он по волосатому черепу казанками пальцев. — А душа? Где она? В этом месте — сердце, — тыкал он себя в грудь, — в этом — рубец, ниже — требуха. А душа где? Чего-то я ее, сколь ни щупаю, не могу в себе обнаружить.

— Плохо твое дело, коли ты не чуешь ее, — вздыхал с печалью Корней. — Разум в человеке прикидкою да своевыгодой сказывается, а душа — заботой и болью обо всем окружении. В тебе душа не болит, вот ты ее и не чуешь. Она у тебя в самодовольстве жиреет, чего ей трепыхаться? Надо в тебе немного спесь охолодить; понять бы тебе то, что нету на земле человека людее всех остальных. Нету и никогда не будет. Может, тогда душа твоя и очнется…

Чужих советов Дикий Богомаз ценить не умел, поскольку и впрямь походило на то, что душа его пребывает в глубоком обмороке, а голова в бреду. Вот тогда, ничего не выспоривший, подскакивал он на свои ходули и принимался на них бегать чуть ли не по стенам. В котухе раздолья оказывалось маловато, так его выносило за порог. Там он начинал хлобыстать дверями, притворами, калиткой. Набегавшись, возвращался в избу, забивался в какой-нибудь угол и приступал заново накапливать чванство.

Корней же оставался в котухе размышлять о том, что каких только людей ни плодит наша Земля.

Людское это многообразие вскоре подтверждалось появлением в закуте Мокшея-балалаешника. Страсть какой конопатый Мокшей впяливался в клетуху с цыганским выплясом. Выкинувши коленце, он с хохотом кидался обнимать Корнея, тормошил его, как будто желал пробудить в нем особое до себя внимание, а там залюбленной девкою закатывал глаза.

— Хочу зеленый пинжак, — взывал он в потолок. — Ой, как хочу! И штаны хочу. Какого цвета штаны у фазана? — подталкивал он Корнея игривым плечом. — Кирпичного? Шей кирпичные. У тебя тут уйма всяких отрезков. Сваргань такие, чтобы все ахнули. А? Договорились? Сварганишь? Ну, а что? Жалко? Ну-у уж… Друг ты мой ситцевый. Прошу тебя. Ишо б рубаху красную-атласную с косым воротом… Уважь, друг. Знаешь, как за мною девки поползут — жужелицами, — уверял он и показывал по столу проворными в рыжих волосах пальцами, как бегают жуки-скороходы. — И картуз, — спохватывался он. — Парчовый. Под такую же жилетку. А? Чтобы соответствовало… Представляешь, какая красота?! Иду по улице — картуз блестит, околыш в два пальца… Нет. Давай в два с половиной. И все. Больше ни-чего не буду просить. Договорились? Чо ты жмешься? На-адо же! Чужого пожалел. Ну и жмот. Никогда б не подумал… Вот дурак — унижаюсь тут! Я же — не за красивые глазки. Я про тебя песен насочиняю. Хочешь — слезные, хочешь — какие хочешь… Я на любые горазд. Щас, погоди маленько. Дай подумать, — настораживал Мокшей волосатый палец перед самым Корнеевым носом и вдруг начинал протяжно орать:

Мимо кладбища-могил
Корней Мармуха проходил. О-ох!
Помянул он жись, да —
слезы кровью полили-ись. О-ох!

Охал Мокшей Семизвон очень добросовестно. А при завывании руки его дергались, вроде бы пользовались балалайкою. И вдруг гаркал со смехом:

По тобе, когда желание
мое исполнишь тут,
все девчоночки-бабеночки
слезами изойдут…

— Ей-богу, — заверял он Корнея и начинал сызнова ставить ему условия. — Надо, чтобы околыш упруго стоял — железной полосой! Вот так. И никак не мягче того.

Вспоминать Корнею о ночном интересе выпадало либо тогда, когда он хлопотал по избе, где зеркало было определено Тихоном над лавкой, в простенке меж окнами, либо тогда, когда дом полностью затихал. А затихал он только со вторыми петухами. В этакую пору Корнею можно было бы уже не опасаться никаких чертей. Кто ж не знает того, что с этими петухами нечистая сила торопится домой, поскольку с третьими она немеет и приходится ей где коршею суковатой раскорячиваться, где трухлявым пнем схватиться за землю, где затаиться старой колодою; а потерпи-ка попробуй до новой ночи так простоять.

Насчет чертей, долгая гостевая суета Корнею была подходяща. А чтобы лечь ему да спокойно выспаться — на этот счет было худо: время его для спанья уходило.

И вот, за какие-то три-четыре веселых в доме дня, старшой Мармуха до того устосался, что как присел очередным утром в котухе своем за пошив, так с работой на коленях и уснул.

Спит Корней и видит: сидит бы он не в закуте, а в избе, на лавке при пороге. Зеркало богатое напротив висит, а в нем бы черный дым заклубился. Скоро дыму тому места в отраженной избе не хватило, и начал он выходить сюда, на эту половину. А Корней бы никак от лавки оторваться не может. Задыхаться уже стал, и тогда приметил, что посреди дыму, в настоящей избе, маячит все та же тень в монашеском клобуке. Вот бы наплыла тень да ка-ак опять дохнет ему в лицо. Так бедный и захлебнулся он тугой струею. Пробудился ажно.

О, господи!

Протряс головой и видит — точно! Сидит он не в котухе. Сидит в избе, на припорожной лавке. Изба утренним солнцем полна. Гости поразвалились кто где, спят, хоть в пушки бей. Напротив зеркало овальное висит, но его Корней взглядом избегает. Сам думает о себе: вот, мол, до чего измаялся человек, не помнит, где уснул.

Поднялся, встал на затекшие ноги, да и увидел все же отражение свое.

Ба-а!

Стоит он посреди избы черт чертом. Вся морда густой сажею вымазана. Никакого родимого пятна даже не видать.

Ну уж, это уж… простите. Это уж точно Тихонова братия поработала — чтоб вы все спали, да не скоро встали!

вернуться

13

Лицедей — двуличный человек, хитрец и ловкач.

вернуться

14

Точивый — за всех страдающий, щедрый.

77
{"b":"185097","o":1}