— Готовы?
— Готов, — степенно ответил Деденко.
— Готов, — буркнул Богдан.
Я опустил забрало, закрыл глаза и надавил клавишу номер один. Богдан и Трофим сделали то же. То есть я этого, конечно, не видел, но знал, что так оно и есть.
Включилось внутреннее зрение, мы погрузились в семантическое поле когитора. Как всегда в момент перехода, на долю секунды возникло острое чувство потери ориентации, замельтешили перед внутренним взором неуловимые образы, донеслись голоса, вещающие на рыбьем языке. Потом все сгинуло, осталось лишь ровное, бледное серо-жемчужное свечение, и в нем проступили полупрозрачные стены, перегородки и переборки «Цандера». Только корпус реактора оставался непроницаемым — это был еще только первый уровень погружения. На этом уровне наше поле зрения охватывало весь самолет. Разумеется, не реальный, а его гештальт — внутренний образ, заложенный в семантическое поле когитора. Но образ был взаимно-однозначной копией реального самолета; любое изменение на борту, будь то хоть перестановка тазиков в камбузе, тут же отображалось на модели. Наоборот, мысленные приказы, отдаваемые на модель вахтенным пилотом или его помощником, изменяли режим полета реального «Цандера». Пилоты пользовались такими же шлемами Дойлида, как и мы, и были, кроме нас, единственными людьми, видимыми на гештальте, — именно потому, что принимали участие в управлении. В остальном «Цандер»-образ был безлюден. На этом уровне погружения мы могли связаться с пилотами через семантическое поле — что-то вроде телепатии. Но как только они снимали шлемы, то исчезали и для когитора и для нас. Видели мы их так же, как и друг друга — в виде светящихся центров, узлов, внешне неразличимых, но обладающих своей индивидуальностью. Воспринимая их через поле, я всегда различал, кто есть кто, так же как никогда не ошибался, какая из светящихся точек рядом со мной Варакса, а какая — Деденко или Охотников.
После погружения мы сблизились и образовали равносторонний треугольник. Пару секунд висели неподвижно, подстраиваясь друг под друга, нащупывая резонанс. В этом реальном мире наши левые руки крутили верньеры настройки на подлокотниках кресел.
Ага… есть касание… мы трое ощущаем себя единым целым и, кроме того, чувствуем незримое присутствие кого-то огромного вне нас и внутри нас одновременно, и вся мощь его становится и нашей мощью…
Жесткая фигура зафиксирована, все готово, указательные пальцы наших левых рук синхронно надавливают на клавишу номер два, и мы сквозь многослойную защиту ныряем в реактор. Серое сияние сменяется золотым, поле зрения ограничивается стенками реактора. Отсюда мы уже не можем связаться с пилотами. Сделано это из лучших побуждений — чтобы никто нам не мешал, никто не отвлекал. Удержание плазмы требует сосредоточения.
Вот и она, голубушка. Наш треугольник висит над раскаленной бело-фиолетовой баранкой, а чуть ниже нас — другой треугольник — Славинский, Охотников, Сердюк. Плазма спокойная, и баранка кажется высеченной из белейшего мрамора. Мы опускаемся ниже, а треугольник предыдущей вахты начинает подыматься, на секунду мы совмещаемся, проходим друг сквозь друга, и в этот миг они передают нам управление. Короткий миг, но плазма отзывается на него — огненный тор вздрагивает, по его поверхности пробегает мелкая, темная рябь, мы быстро успокаиваем ее, а тем временем тройка Славинского проходит сквозь слои защиты и исчезает. Смену сдали — смену приняли. Мы фиксируем позицию над плазменным тором и сливаемся вместе с плазмой в единый (субъект-объект) управляемый комплекс. Может быть, мы за это и любим свою работу, что в такие минуты, если, конечно, все идет нормально, мы испытываем нечто вроде нирваны — чувство ровного покоя, уверенного в себе могущества.
(Разумеется, плазма, которую мы видим и которой управляем, это тоже не настоящая плазма, а ее семантический образ. Но иллюзия, что мы действительно сидим в реакторе, — полная. Тем более, что всякое наше мысленное воздействие на образ плазмы тут же передается через шлемы и каналы, через когиторные цепи на мощные магнитные бичи и ловушки и, в конечном счете, на реальную плазму).
…Как всегда, вахта кончилась неожиданно — казалось, прошло всего 2–3 минуты с тех пор, как мы приступили, а вот уже появилась смена. Жалкая смена. От верхней стенки реактора спускались две светящиеся точки — Славинский и Охотников. Славинский первый включился в управление, мы образовали тетраэдр — нормальную рабочую фигуру, которую, кстати говоря, Платон сопоставлял со стихией огня. Для работы с плазмой эта фигура оптимальна, так бы и держать, но увы… Я отсоединился, и мое место занял Охотников, после этого отстегнулся и Деденко. В оставшемся треугольнике явно доминировал Богдан, и передача прошла так гладко, что плазма и не дрогнула. Мы поднялись вверх и вышли из реактора.
Расплату за шесть часов эйфории и нирваны чувствуешь сразу же, как только снимаешь шлем. Некоторое время мы собирались с силами, ощущая в теле знакомую опустошенность, затем, шатаясь, как пьяные, встали и побрели в свои каюты. Мы чувствовали себя полностью выкачанными и разбитыми, а что будет с Богданом после двух смен?
Перед тем, как рухнуть на койку и заснуть, я успел подумать, что предсказание Вараксы, кажется, тьфу-тьфу-тьфу, не сбывается, пока что идем без помех…
…без помех… совсем без помех… вот только этот проклятый звон, распроклятый, чертов звон, острый, как циркульная пила, прямо по ушам — зачем он тут нужен, что ему от меня надо? ах да… это будильник… свои пять часов я уже отоспал… вот черт!.. обидно — даже и не заметил… а сейчас надо вставать — опять моя вахта. Я обнаружил, что уже сижу на койке, но глаза открыть еще не могу — какие бы это домкратики придумать, чтобы веки поднять после такого сна… Наконец и глаза открылись. Слава богу, что одеваться не надо — в одежде спал, только сапоги какая-то добрая душа стянула. Видимо, та же душа позаботилась и о моем не то обеде, не то ужине — на столике у иллюминатора стояли два термоса, побольше с бульоном, поменьше с кофе, лежала плитка горького шоколада, еще были гренки и ломоть соевого бифштекса на тарелке из гофрированной фольги. Что ж, спасибо!
Прихлебывая бульон, я глядел в иллюминатор. Солнце уже садилось, и вид у него был нормальный, и, судя по всему, за те часы, что я спал, ничего страшного не приключилось. В усилительной я появился первый и сразу же заметил что-то странное в позах Славинского и Охотникова. У меня екнуло сердце. Я бросился сначала к одному, потом к другому, поднял забрала их шлемов. Оба были без сознания. Когда они отключились? Почему? И как пилоты этого не заметили? Но все это было не важно. Главное, что Варакса работает вторую вахту подряд и неизвестно, сколько уже времени держит плазму в одиночку.
В усилительную ввалились Сердюк и Деденко. Чтобы все понять, им хватило одного взгляда. Мы бросились к своим местам и натянули шлемы. Через секунду мы были уже на первом уровне погружения. Здесь мы задержались ровно столько, сколько понадобилось, чтобы доложить о случившемся пилотам. Они вызвали помощь, а мы нырнули в реактор.
Над раскаленным тором висела одинокая звездочка, Мы спикировали на нее соколами, буквально выдрали у Вараксы управление, приняли его на себя, а Богдана мощным ментальным импульсом вышвырнули за пределы реактора. Трудно было судить, в каком он состоянии, но мы знали, что в случае чего помощь ему окажут. Нашей заботой была плазма.
С ней было плохо. Плазма была нехороша. Смертельно-бледный лиловый тор дергался и трясся. По баранке ползли вздутия и утолщения, пробегала рябь, она пульсировала, приближаясь к стенкам реактора на опасное расстояние. Заполняющая камеру золотистая аура, идеальная среда для передачи наших мысленных приказов на образ плазмы, вдруг помутнела и стала тугопроходимой. Огненное кольцо плохо реагировало на наши усилия — с задержкой, не сразу, а то и вообще никак. Кажется, мрачное пророчество Богдана сбывалось. Было ясно, что реактор придется гасить, но для этого сначала нужно сесть. Тут все зависело от пилотов — как быстро они почувствуют опасность и отыщут подходящую площадку. Поторопить бы их! Но проклятый конструктивный просчет не давал возможности связаться с ними из реактора.