Возле ресторана «У Женни» шествие остановилось, возник затор. На балконе небольшого дома появился человек с 16-миллиметровой кинокамерой и навел ее на иностранных участников манифестации. Мак-Грегор поднял глаза — камера была нацелена именно на него с Тахой.
— Salaud! (сволочь (франц.)) — крикнул кто-то.
Таха метнулся в подъезд, как ныряющий за рыбой зимородок; человек с камерой и заметить не успел. Таха взбежал на второй этаж, выскочил на балкон, и после короткой борьбы пленка, выхваченная из камеры и засвеченная, повисла с перил, точно серпантин. Не успели снова тронуться, как Таха невозмутимо вернулся в ряды, встреченный одобрительными возгласами.
— Вам же постоянно грозит опасность, — сказал Таха, переводя дух. — Остерегаться надо, дядя Айвр.
— Ты уж молчал бы…
— Что ж, молчу, — пожал плечами Таха. — Но Эндрю я предупреждал — Эндрю должен бы оберегать вас.
— А я тебя предупреждал, чтобы ты не впутывал Эндрю, — сердито сказал Мак-Грегор.
— Никто его не впутывает. Но если с вами что-нибудь случится по его недосмотру, разве не будет он потом каяться всю жизнь?
— Со мной ничего не случится. Во всяком случае, в Париже.
Они достигли уже площади Республики — конца маршрута. «Служба порядка» в зеленых нарукавных повязках размещала прибывающих на площади, стараясь сбить двести тысяч участников в сплоченную массу. Кругом зазвучали призывы Народного фронта, затем пение, и над пением снова взлетали скандируемые лозунги и язвительные выкрики в адрес президента.
— Вот что… — Вынырнувший откуда-то Эндрю тронул отца за рукав. — Пойдем-ка, а то застрянем надолго.
Таха остался, сказав, что побудет еще, послушает «дас-а-бас» (по-курдски это означает «новости», а буквально «шум и говор»). До отъезда, сказал Таха Мак-Грегору, он еще наведается к ним. Мак-Грегор с Эндрю выбрались из поющей толпы. Из чьего-то транзистора донеслось до них, что Мендес-Франс наконец-то сел на белого коня: объявил, что если де Голль уйдет завтра в отставку, то он, Мендес-Франс, готов будет внять призыву нации.
Эндрю засмеялся, но задерживаться у радио не стал. Проталкивались дальше сквозь тесноту на тротуарах; за спиной глохли обрывки новостей: «Сегодня де Голля видели прогуливающимся в парке в Коломбé… Наготове стоял вертолет. Пилот в защитной форме держал в руке карту… Но по какой причине…»
— Завтра французы вынут затычку из бочки, — произнес по-французски Эндрю, когда они вырвались наконец из пыли и давки проспектов, сходящихся к площади.
«Завтра, — подумал Мак-Грегор, — придется сказать Кэти о поездке».
День начался не с этого. Мак-Грегор прежде дождался звонка из Лондона, от Сеси. «Доехала благополучно. Так все это глупо…» Позавтракали. Затем Мак-Грегор просмотрел газеты этого судьбоносного для Франции дня. Де Голль вернулся в Елисейский дворец; федерация левых сил созывает совещание без участия коммунистов; по мнению коммунистов, не может быть возврата к политике третьей силы или к правлению мага-чудотворца. Эндрю прочел вслух из «Комба», из вложенных туда полос «Канар аншене», что последним, решающим шагом явится выбор между де Голлем и коммунистами. Все же прочие, по существу, лишь союзники первого или вторых.
— В понедельник я возвращаюсь в Лондон, — объявила Кэти и встала из-за стола.
Переглянувшись с Эндрю, Мак-Грегор последовал за ней наверх. Закрыл за собой дверь спальни, как бы отрезая себе отступление.
— У тебя деньги есть? — спросила Кэти.
— Во французской валюте?
— Да.
— Франков двести.
— Дай их мне. Нужно уплатить тете Джосс за купленные вина и напитки. А больше у тебя нет разве?
— Я возьму сегодня.
— Надо еще по меньшей мере сто франков.
— Хорошо.
— Уж эту малость мы просто обязаны.
Тон у Кэти такой, словно он отказывался до сих пор платить; но ясно, что этим тоном Кэти хочет заставить его перейти к обороне еще до начала разговора. Он помедлил, глядя, как Кэти ищет туфли в одутловатом гардеробе.
— Я заказал билет на завтра — улетаю в Тегеран, — проговорил он. — Надо ехать спасать, что еще можно спасти. Я должен объяснить кази, что произошло здесь.
Кэти застыла — на одно лишь мгновение. И вышла, хлопнув дверью ему в лицо. Он пошел за ней.
— Послушай, Кэти, — сказал он. — Мне ведь пустяк остался, дай мне спокойно кончить, а затем я рад буду распроститься с ними навсегда. Они должны воспрепятствовать доставке оружия. Я еду лишь затем, чтобы разъяснить им это. Иначе все мои прошлые усилия там, все насмарку…
Не отвечая, не останавливаясь, она спустилась во двор. Он шел следом молча, беспомощно. Она вышла в ворота, он сунулся было за ней, но она оттолкнула его. В лице, во всех движениях ее была не жестокость и не жесткость, но окончательность. Глаза заплыли слезами.
— Не хочу больше и быть с тобой в одном доме. И говорить не хочу.
— Но бога ради…
— Из гор, — гневно, сквозь слезы рубила она слова, толкая на него створку ворот, — из гор оттуда ты сейчас живым не вернешься… — У нее перехватило голос. Сильным толчком она закрыла ворота. — И поделом тебе будет, — донеслось сквозь старую ограду. — Сам напрашиваешься!
Он постоял, послушал ее быстрые уходящие шаги. Потом направился обратно в дом. Навстречу ему сбежал с лестницы Эндрю.
— А я за тобой. Из Лондона звонят.
Мак-Грегор вошел в кабинет, взял трубку. Сеси, наверное. Но нет, телефонистка из Лондона спрашивает мистера Айвра Мак-Грегора.
— Слушаю вас.
Телефонистка объяснила, что его вызывает Тегеран и вызов пущен через Лондон, потому что связисты бастуют, автоматическая же линия Лондон — Париж работает.
— Алло, это я. — Звонил Джамаль Джанаб из Тегерана, из управления ИННК; слышно было, как он надсаживает горло в своем стеклянном кабинете, отдавая дань важности и дальности разговора.
— В чем дело, Джамаль? Что случилось?
— Обрадовать тебя хочу, — кричал Джамаль. — Ты меня слышишь?
— Да-да.
— Ты назначен на пост постоянного представителя ИННК в Женеве, в Комиссии по мировым запасам и ресурсам.
— Так. Когда назначен?
— Сейчас, сегодня. Ну как, рад?
— Конечно.
— А что еще важней, — возбужденно продолжал Джамаль, — мы выставляем твою кандидатуру в директорат комиссии. И поскольку все знают тебя и твои теоретические работы, ты без труда получишь директорский пост, клянусь тебе. И это, хабиби, будет наконец вознаграждением твоих многолетних заслуг.
Мак-Грегор бросил взгляд на своего стройного сына, стоявшего у окна. Поглядел на вазу с увядшими листьями, сохнувшими на подоконнике лет двадцать.
— Алло, ты слушаешь?
— Да. Новость прекрасная, — воскликнул Мак-Грегор по-персидски. — Великолепная! И я знаю, кому обязан ею. И сто, тысячу раз обнимаю тебя, Джамаль.
В ответ Джамаль стал цветисто превозносить заслуги Мак-Грегора.
— Друг мой, друг мой, — взволнованно повторял он, и Мак-Грегор чувствовал, как переполняет Джамаля горячая вера в семью, дружбу и преданность другу. — Но… — произнес драматически Джамаль и длил паузу, пока Мак-Грегор не спросил:
— Но что?
— Прошу, хабиби. Не делай ничего, что может погубить радость. Не огорчай никого. Не давай себя ни во что впутать… у нас в горах. Ты меня понимаешь.
«У нас в горах». Мак-Грегор невольно с грустью усмехнулся. Не одному ему, а тысяче подслушивающих сейчас ушей понятен намек Джамаля.
— Я тревожусь за тебя, — продолжал Джамаль.
— Я приеду, повидаемся, — сказал Мак-Грегор. — Не слишком тревожься, Джамаль. Все будет хорошо.
— Прошу тебя! — снова воззвал Джамаль. — Береги себя, прошу.
— Ну, разумеется. «Пройду, не смяв и лепестка», — пообещал Мак-Грегор.
Поделились семейными новостями, и Джамаль сообщил, что дочурка его лепит чудесных зверюшек из английского пластилина.
— У меня на окне целый зоопарк, да только у слонов хоботы все отваливаются, а у обезьян — хвосты, — со смехом сказал Джамаль. Опять повторил поздравления, и опять, и наконец после многократного обмена персидскими изъявлениями взаимной любви, уважения, веры Мак-Грегор положил трубку.