Сеси вернулась в час ночи, но он не стал окликать ее, хотя не спал еще — сидя в постели, читал материалы, присланные Джамалем Джанабом из Тегерана. А когда в семь утра зазвонил телефон, беспокойно дремавший Мак-Грегор вскочил с постели, и голос сына сообщил, что они с Тахой возвращаются в Париж. Все в порядке. Волноваться не о чем.
— Они уже едут домой, — сказал Мак-Грегор жене.
Она со вздохом повернулась на бок и почти тотчас же уснула, как если бы тревожный вечер только теперь остался наконец позади.
Она еще спала, когда Мак-Грегор сошел завтракать. За столом Сеси сказала ему, что парижские студенты намерены продолжать демонстрации.
— Даже gens du quartier (обыватели (франц.)) считают, что полицейская оккупация университета — позор для Парижа!
Мак-Грегора всегда лишь забавляли эти ее взрывы негодования — ведь с дочерью не надо было спорить и обороняться от нее не надо было. Но вдруг она проговорила:
— Что у тебя там с мамой? — Сеси наклонила лицо над тарелкой с кукурузными хлопьями, занавесилась длинными волосами, словно сообщая этим разговору секретность, необходимую для обсуждения семейных проблем. — Я видела, у вас ночью горел свет. Вы определенно ссорились.
— Вовсе нет…
— Тогда, значит, у Жизи Марго ссорились.
— Без ссор у людей не бывает, — сказал Мак-Грегор. — Небольшая размолвка.
— Но у вас она слишком долго тянется.
— Месяц-два за всю жизнь — не так уж долго, Сеси. Перемелется…
Сеси принялась решительно соскребать густые брызги оранжевой, зеленой, желтой краски, присохшие к ее свитеру.
— А почему мама вдруг увлеклась верховыми прогулками в Булонском лесу? С этими Мозелями в компании. Не выношу Ги Мозеля. Все их семейство не люблю, кроме Жизи, да и той в монашенки бы следовало.
— Когда мама вышла за меня замуж, ей пришлось расстаться почти со всем, что окружало ее с детства, — ответил Мак-Грегор, осторожно выбирая слова. — И если теперь она хочет передохнуть, насладиться прежними благами, то что в этом худого? Ведь она от многого в жизни отказалась, и у нас с ней бывали очень тяжелые времена.
— Да знаю я, — сказала Сеси. — Но это так на нее не похоже.
— Во всяком случае, вреда ей от этого не будет.
— И добра тоже не будет.
— Ладно. Довольно об этом.
— Но ведь тебе противно это, правда ведь? — сказала Сеси.
Мак-Грегор не ответил. Из ласково льнущей девочки Сеси так быстро превратилась в длинноногую и длиннорукую юную девушку — он и не помнил, как и когда это произошло. Для него дочь все еще была нерасцветшим цветком.
— Ничего, — сказал он. — Все уладится со временем.
— Но ведь вы вернетесь домой в Тегеран, когда… когда ты добудешь курдам это самое, — кончила она шепотом.
Мак-Грегор покосился на затянутые гобеленами стены, на невидимые микрофоны, на магнитофоны, которых не выключишь. Далеко теперь отсюда зубчатые хребты над Секкезом, миндалевые, персиковые сады Мирабада, и ложбины каменистых речных русл, и туркменские лошади со сбитыми спинами и грязными мохнатыми ногами, жмущиеся табунком в зимнем снегу. Далеко отсюда глиняные стены чайхан без гобеленов и без подслушивающих электронных устройств. Неужели нищета нагорий — единственная, подлинная, скромная свобода, оставшаяся на земле?
— Мама хочет, чтобы все мы вернулись в Лондон, — сказал он.
— Ну и глупо, — спокойно сказала Сеси. — Возвращайтесь, только без меня. — И она встала, беспечально уходя от нерешенных проблем, как удается это детям, но не взрослым.
— Куда ты со всем добром? — кивнул Мак-Грегор на свернутые в трубку плакаты и банки с клейстером, которыми нагрузилась Сеси.
— На Денфер-Рошеро.
— Прошу тебя, родная, — сказал Мак-Грегор, выходя следом за ней в холл. — Ну пожалуйста… пожалуйста, не имей дела с полицией. Ради меня.
— Ладно, — сказала Сеси. — Но только должна же я как-то участвовать в демонстрации. Ведь большинство студентов, брошенных в Санте, — это те самые, что были арестованы со мной вместе, и я знаю, каково им там в тюрьме.
Простясь с этой зеленой веточкой мак-грегоровского древа, он вернулся в дом. Налил чашку кофе, всыпал ложку бурого сахара и понес наверх Кэти. Она уже проснулась, но то ли не хотелось вставать, то ли она ждала, чтобы муж пришел мириться. Он поставил кофе на ее ночной столик, сдвинув в сторону книги, и присел на постель.
— Ты нездорова? — спросил он.
— Нет, — ответила Кэти. — Но просто полежу немного.
Он помолчал, зная, что в этом спокойном, размягченном настроении Кэти не станет возобновлять спор. Споры лучше пока отложить.
— Хочешь, я позвоню Эссексу, чтобы отсрочил свой визит? — предложил он.
— Нет, — сказала она.
— Я сейчас еду к Сероглу.
— Какой нелепый человек…
— Но у него в руках документы.
Кэти молчала, глядя в чашку. Но когда он пошел к дверям, спросила:
— В котором часу вернется Эндрю?
— Днем, после двенадцати.
Прикрыв за собой дверь спальни, он постоял с минуту, настраивая, приводя в порядок нервы. Затем поехал к Сероглу.
Сероглу жил неподалеку от Обсерватории — там, где бульвар Сен-Мишель упирается в тупик и песчаная аллея под платанами забита поставленными на стоянку машинами. На визитной карточке Сероглу значилось: «Нажать дверную кнопку, подняться на второй этаж». Мак-Грегор так и поступил. Протопотали детские шаги по коридору, девочка лет десяти открыла ему. За ней появился сам Сероглу с сосредоточенно-деловым видом и сказал наставительно дочери, что если так бегать и топать, то мадам Клер опять пришлет снизу горничную с жалобой.
— Входите, — пригласил он Мак-Грегора. Девочка приняла у него пальто, и они прошли в комнату, уютную, домашнюю, с кушеткой и камином и надкаминной, вплоть до потолка, облицовкой из французской керамической плитки.
— Жена со второй дочкой сейчас в Клиши, — сказал Сероглу.
Мак-Грегор кивнул.
— Принеси нам кофе, — сказал Сероглу девочке по-английски, но тут же повернулся к Мак-Грегору: — Быть может, предпочтете аперитив? Или чай?
— Нет, нет. Именно кофе.
Во всем чувствовалось рьяное стремление Сероглу освоить Европу. И Мак-Грегору было по душе в этом уюте — восточном, несмотря на усилия хозяина европеизировать свое жилье.
Сели в глубокие кресла, и Сероглу совсем утонул в своем. Он завел речь о студентах, вчера вечером демонстрировавших здесь на авеню и бросавших пластиковые мешочки с водой за ограду католического детского приюта.
— Какой-то марксистский карнавал, — сказал он. — Шум до одурения. И что это им даст?
Девочка внесла кофе на большом подносе, и Мак-Грегор хотел было взять у нее поднос, однако Сероглу сказал:
— Прислуга заболела, но дочка и сама управится. Она у меня совсем как английская девочка.
Дочка управилась отлично, и за кофе Сероглу приступил к делу.
— Мне кажется, мы с вами сможем обсудить нашу проблему разумно, — сказал он, — потому что она вам понятна. Не то что некоторым… — Он горько кивнул на всех своих невидимых оппонентов, не умеющих вникнуть в затруднения Турции.
— В чем же состоит ваша проблема? — спросил Мак-Грегор.
— В чем и всегда состояла. Курды — вечная гиря на турецкой шее. Проклятие, тяготеющее над нашим будущим. Все турки это понимают, а все курды не проявляют понимания.
— Какого понимания от них требовать? — сказал Мак-Грегор. — Вы всегда обходились с ними плохо и — уж простите — даже жестоко.
— Быть может, мы слишком прямо шли к цели, — признал Сероглу. — Но приходилось ли вам бывать в старой курдской части Турции?
— Я давно уже там не был.
— Но вы ведь…
Мак-Грегор знал, что сейчас слетит с языка у Сероглу, но турок сделал над собой усилие, сдержался.
— Быт наших курдов меняется, — сказал он. — Старый племенной уклад уходит вместе с сумасбродной безответственностью. Мы их отучаем от кочевания. Даем им наконец здоровую, оседлую жизнь. Они становятся турками — как им и надлежит быть. У нас в Стамбуле портовые рабочие — сплошь курды.