[1928] «Общее» и «мое»* Чуть-чуть еще, и он почти б был положительнейший тип. Иван Иваныч — чуть не «вождь», дана в ладонь вожжа ему. К нему идет бумажный дождь с припиской — «уважаемый». В делах умен, в работе — быстр. Кичиться — нет привычек. Он добросовестный службист — не вор, не волокитчик. Велик его партийный стаж, взгляни в билет — и ахни! Карманы в ручках, а уста ж сахарного сахарней. На зависть легкость языка, уверенно и пусто он, взяв путевку из ЭМКА, бубнит Поет на соловьиный лад, играет слов оправою «о здравии комсомолят, о женском равноправии». И, сняв служебные гужи, узнавши, час который, домой приедет, отслужив, и… опускает шторы. Распустит он жилет… и здесь, — здесь частной жизни часики! — преображается весь Чуть-чуть не с декабристов род — хоть предков в рамы рамьте! Но сына за уши дерет за леность в политграмоте. Орет кухарке, разъярясь, супом усом капая: «Не суп, а квас, который раз, пермячка сиволапая!..» Живешь века, века учась (гении не ро́дятся). Под граммофон с подругой час под сенью штор фокстротится. Жена с похлебкой из пшена сокращена за древностью. Его вторая зам-жена и хороша, и сложена, и вымучена ревностью. Елозя лапой по ногам, ероша юбок утлость, он вертит по́д носом наган: «Ты с кем сегодня путалась?..» Пожил, и отошел, и лег, а ночь паучит нити… Попробуйте, под потолок теперь к нему взгляните! И сразу он вскочил и взвыл. Рассердится и визгнет: «Не смейте вмешиваться вы в интимность частной жизни!» Мы вовсе не хотим бузить. Мы кроем быт столетний. Но, боже… Марксе, упаси нам заниматься сплетней! Не будем в скважины смотреть на дрязги в вашей комнате. У вас на дом из суток — треть, но знайте и помните: глядит мещанская толпа, мусолит стол и ложе… Как под стекляннейший колпак, на время жизнь положим. Идя сквозь быт мещанских клик, с брезгливостью преувеличенной, мы переменим жизни лик, и общей, и личной. [1928]
Вредитель* Прислушайтесь, на заводы придите, в ушах — навязнет страшное слово — «вредитель» — навязнут названия шахт. Пускай статьи определяет суд. Виновного хотя б возьмут мишенью тира… Меня презрение и ненависть несут под крыши инженеровых квартирок. Мы отдавали им последнее тепло, жилища отдавали, вылощив, чтоб на стене орлом сиял диплом им-пе-раторского училища. В голодный работникам таким седобородые, доверясь по-девически, им отдавали лучшие пайки: простой, усиленный, академический! Мы звали: «Помогите!» И одни, сменив на блузу щегольскую тройку, по-честному отдали мозг и дни и держат на плечах тяжелую постройку. Другие… жалование переслюнив, в бумажник сунувши червонцы, задумались… «Нельзя ли получить и с них… долла́ры в золоте с приятным, нежным звонцем?» Погладив на брюшке советский первый жир и вспомнив, что жене на пасху выйти не в чем, вносил рублей на сто ошибок в чертежи: «Чего стесняться нам с рабочим неучем?» А после тыкался по консула́м великих аппетитами держав… Докладывал, что пущено на слом, и удалялся, мятенький долла́рчик сжав… Попил чайку. Дремотная тропа назад ведет полузакрытые глаза его… и видит он — сквозь самоварный пар выходят прогнанные щедрые хозяева… Чины и выезды… текущий счет… и женщины разро́зились духами. Очнулся… Сплюнул… «На какой мне черт работать за гроши на их Советы хамьи?!» И он, скарежен классовой злобо́ю, идет неслышно портить вентилятор, чтобы шахтеры выли, задыхаясь по забоям, как взаперти мычат горящие телята… Орут пласты угля́, машины и сырье, и пар из всех котлов свистит и валит валом. «Вон — обер — штаб-офицерьё генералиссимуса капитала!!» |