Бахметев усмехнулся:
– И что же?
– Я нашел ее замужем, я проглотил свое бешенство из гордости… но один бог видел, что происходило здесь.
– Что ж? Нельзя было ей ждать вас вечно. Ветреность, молодость, неопытность – ее надо простить.
– Я не думал обвинять ее… но мне больно.
Варвара Александровна поднялась и с изумлением произнесла, при этом вся вспыхивая:
– Но неужели ее замужество явилось для вас новостью?
– Нет, до меня доходили слухи, но я им не верил. Впрочем, я думал, если она меня разлюбила, отчего же ей не выйти замуж.
– Гм, гм, – Бахметев тоже поднялся, проявляя беспокойство.
– Извините, теперь я уверен, что она меня еще любит, – Лермонтов, едва раскланявшись, выбежал вон.
Вызывающий поступок, целое происшествие, которое в драме «Два брата» не имеет прямых последствий, поскольку там развита другая, скорее вымышленная линия тайного романа брата героя и княгини. В драме, но не в жизни, ибо Бахметев, конечно же, догадался сразу или впоследствии, что речь-то вели об истории с его молодой женой. Это была шутка над мужем и вместе с тем испытание Вареньки: любит ли она его, как прежде? И, кажется, случилось и вовсе неожиданное: он влюбился в Варвару Александровну, как Онегин в Татьяну Ларину, будто прежде не был влюблен. Это уж слишком!
Он задумал месть, только это будет литературная месть. Зачем она не оставалась его испанской монахиней до часа, рокового часа явления в ее келье Демона? Быть может, они нашли бы спасение в любви, если бог – любовь? Она лила тайные слезы, но несчастия ее только начинались, при всяком упоминании о Лермонтове, Бахметев вспыхивал; брат и сестра не смели говорить о нем, все стихи, его рисунки и картины надо было прятать, чтобы не уничтожили их, – благо бы безвестная личность – о, нет! Слава его росла – на радость и горе Вареньки, беспокойная слава.
2
(В России произошло трагическое событие: дуэль и смерть Пушкина. Лермонтов отозвался стихотворением «На смерть Поэта», подвергся аресту и ссылке. На Кавказ он проезжал через Москву.)
Первые дни пребывания в Москве Лермонтова Мария Александровна и его брат Алексис ничего от него не слышали, кроме всевозможных шуток и хохота, будто молодой офицер приехал или едет в отпуск, беспечно весел и беззаботен. Лермонтову в самом деле было весело приезжать после необходимых визитов к Лопухиным в их старый просторный дом на Молчановке, где напротив стоял дом, где он некогда жил с бабушкой, и воспоминания оживали в душе, пусть самые горькие, не без муки сладости.
Мария Александровна, взрослая барышня в годы его отрочества, не казалась старше, а моложе своих лет, словно юность вернулась и к ней с его возвращением, только Алексис уже выглядел взрослым мужчиной, солидным и степенным, хотя так еще и не женился. Он был главой семьи, а хозяйкой в доме Мария Александровна, что весьма забавляло Лермонтова, который привык с ними проводить время под эгидой взрослых, выходило, они повзрослели, а он – нет.
Время от времени он так забывался, что забегал в комнату Вареньки, где все оставалось, как при ней, точно желая застать ее врасплох, а ее нет. И давно нет. Он о ней не спрашивал, и они – ни Мария Александровна, ни Алексис – не говорили о Вареньке ему, как повелось давно: в начале их взаимоотношения никто не воспринимал всерьез, затем возникла тайна, внезапно возбудившая ревнивую злобу у Бахметева, который нашел теперь обоснование своему чувству в преследовании поэта правительством.
Со звоном колоколов под вечер почему-то зашел разговор о дуэли и смерти Пушкина, до Москвы доходили лишь всевозможные слухи.
– Шутки в сторону, – сказала Мария Александровна, – расскажите нам, Мишель, обо всем, что случилось, все, как было.
Лермонтов задумался; в это время подъехали сани к дому, и у него застучало сердце. Он опустил глаза и отошел в сторону. Входя в гостиную в шубке, Варвара Александровна порывисто поцеловала сестру и брата и с тем же движением устремилась к Лермонтову, который поднял на нее свои бездонные глаза, и она невольно остановилась, как остановилась бы у озера или моря в сиянии света. Словно уже не видя его в этой стихии вод и света, она протянула обе руки, он подошел к ней и сжал ей руки.
Глаза ее увлажнились и просияли счастьем.
– Я радуюсь тому, что вы стали тем, кем хотели быть. Случай и решимость тут бы не помогли, если бы не гений. Я на минуту, – проговорила Варвара Александровна, оглядываясь мельком на сестру и брата. – Ну, на пять минут.
Мария Александровна и Алексис под разными предлогами удалились; Варвара Александровна скинула шубку и, опускаясь в кресло, сказала Лермонтову:
– Садитесь, Мишель. Вы удивляетесь тому, что я так много говорю?
Слуга вошел со свечой и зажег свечи в канделябрах.
– Я радуюсь тому, что вы на меня не сердитесь, – отвечал Лермонтов, усаживаясь в кресло напротив Варвары Александровны за стол с другой стороны.
– Никогда не сердилась. За что? Уж вы-то передо мной ни в чем не провинились.
– Нет, вина есть, вы не все знаете. Но гложет меня ныне вина перед другим. Святослава Раевского вы помните?
– Да, кажется, помню. Ведь я знала почти всех, о ком заботилась ваша бабушка. То есть ее заботы о вас распространялись и на других. Вот почему все ее звали бабушкой. Как, должно быть, она опечалена вашей участью!
– Разве моя участь печальна?
– Прекрасна, не сомневаюсь. Но все-таки бабушка-то опечалена разлукой с вами.
– Сожалеет, что учила меня всему, нанимая лучших учителей, в особенности российской словесности. Да, поздно.
– Вам смешно? А что с Раевским?
– За стихи мои, за распространение непозволительных стихов был арестован…
– Он это делал?
– Да.
– Он это делал сам, по своей воле? Я сама переписывала ваши стихи, всех не изловишь.
– А поплатился он один и по моей вине.
– Как это?
– Когда меня допрашивали первый раз, я отказался назвать его имя. Отпирательство мое, известное дело, не понравилось властям. Другой раз допрашивали меня от имени государя, сам дежурный генерал Главного штаба граф Клейнмихель, он же начальник Раевского, строптивый нрав которого он уже знал, да он уже сидел под арестом, о чем я еще не знал. Граф заявил, что ежели я не назову имя сообщника, то меня отдадут в солдаты. Я подумал, что этого бабушка не снесет, пришлось принести ей жертву, я назвал имя Раевского, и его начальство обрадовалось случаю расправиться с непокорным чиновником.
– В чем же ваша вина, Мишель?
– Я выдал его властям. Лучше бы мне в солдаты, в Сибирь!
– А бабушка? Я знаю, что вы думали лишь о ней, а не о себе, вам нужна буря, гроза. Наверное, и Раевский таков, недаром вы друзья. Он ведал, что делает. И если бы не он, не такие, как он, разве стихи ваши на смерть Пушкина распространились бы по Петербургу, по Москве и по всей России? Он герой, а вы поэт.
– Вот это хорошо! Но вина моя – во мне. Зачем я назвал его имя, да его же начальнику!
– Все равно узнали бы, кто был рядом с вами, тем более жил в одном доме. Шан-Гирея не допрашивали?
– Когда опечатывали мои бумаги, уже после моего ареста, Шан-Гирей был дома, пришел из училища, но на него не обратили внимания.
– Наверное, к большой его досаде.
– Вы смеетесь, а он так вас любит. Меня уверил, что я вашего мизинца не стою.
– Он еще ребенок, многого не понимает.
– Откуда вы знаете мои слова?
– Это ваши слова? Впрочем, ныне вся Россия повторяет ваши слова. К вам пришла слава, – поднимаясь, Варвара Александровна взялась за шубку. – Мне пора!
– Мы еще увидимся? – вскочил на ноги Лермонтов.
– Только не так, как в прошлый раз.
– Как нынче?
– Да!
«Это сон! – подумал он. – Ее здесь не было; мне приснилось все – и ее приезд, и ее речи, и ее взгляд, столь ласковый, как детская улыбка восхищения».
Но весенний запах талого снега от ее шубки все носился в воздухе.
Послышались с улицы скрип полозьев отъезжающих саней; Лермонтов, распрощавшись с Марией Александровной, – Алексиса ждали к ужину, – уехал к себе, то есть в дом одной из тетушек, где остановился. Поднявшись к себе неприметно, – обычно так рано он не возвращался, – Лермонтов порылся в саквояже и достал тетради со старыми записями и стихами, еще московских лет, – и пяти лет петербургской жизни как не бывало!