* * *
Осадил бессловесный король коня у парадного крыльца, — королева к нему, как подбитая лебедь, скатывается, белые руки ломает: беда во дворце стряслась, она доложить-то без слов и не может. Сынок королевский с нянькой в палисаднике играл, журчал, как ручей, да вдруг с нянькой его и закупорило, — знаки подают, а разговора не слышно, одни пузырьки на губах играют… Кинулась королева к челяди, да и тут неладно: повар судомойку, лакей горничную за пуговку держат, белыми губами шевелят, — хочь в рот к ним вскочи, не услышишь… В окно короля заприметила, с лестницы катышком скатилась, да сама и онемела.
Король королеву по круглой головке погладил, свите рукой махнул, — расходись, мол, братцы, что ж нам карасями пучеглазыми друг на дружку смотреть-то… Королевича на руки подхватил, к широкой груди притулил, — ни ответу, ни привету. Так втроем в опочивальню и ушли в тишину, как под лед нырнувши…
А в королевской резиденции и невесть что завертелось. Бабы у колодца судачили, — первое их дело соседские кишки полоскать, — да вдруг как тихим громом их ударило… Тужатся, тужатся, ан выстрелить-то и нечем. До того им обидно стало, аж за ушми засвербело. А тут козел с вала по-над колодцем, потная шерсть, морду повернул, да как фыркнет:
— Наговорились, гладкие… Будя! Дайте-кось теперь нашему брату словесного козла подоить…
Да как начал их отчитывать, — почему в хлеву навоз горбом; почему козы не доены, — чай, пастух давно их из-за яра пригнал; почему козлу ни одна баба черного хлебца с солью не поднесет, сами-то, шкурехи, небось, булку трескают… Ишь, вымя-то как раздуло!
Освирепели тут бабочки, стали в него камнями пулять. До чего удивительно: который камень в самое пузо угодит, — ни гула, ни треска, будто ангел крылом одуванчик сшиб. Однако ж, больно, мать их в пуп боднуть, копытом прихлопнуть! Терпел козел, терпел, да как стал их поперечными словами вентилировать, — тоже и он кой-чему около королевских казарм научился. Перепужались бабы тут окончательно, да так неслышным галопом по домам и брызнули… Что ж за жизнь пошла, ежели все слова, чистые да нечистые, к козлу перешли, а бабам и огрызнуться-то нечем!..
Пьяненький тут один по забору пробирался, — мастеровой алкогольного цеха. Только хайло растегнул, нацелился песню петь, ан из него один пьяный пар в голом виде. Икнуть и то не может… С какой стати этакое беззаконие? Даже остановился он, ручкой сам себе щелкнул, а щелчка-то и не слышно. Вот так пробка! А мухи над ним столбом в винном чаду завились, да зубы скалят… Обрадовались, сроду не говоривши:
— Ах, мухобой какой! Милые, гляньте-ка, как его от двух бортов качает… И кто ж это ему ноги передвигает? Чай, давно ему время с копыт слететь. Вали, дядя, лужа-то мягонькая…
Шлепнулся мастеровой беззвучным тюфячком в канаву, ножки задрал, — досада его калит: последняя тварь, муха, выражается, а он всего, как есть, разворота лишился. Дела…
Ребятенки тут поодаль в бабки играли. Меткий удар — легким словом подстегнуть первое дело. Ан и их зацепило: руками машут, голоса черт унес. Испужались они, вздумали было зареветь, да рева-то и нет… Прыснули они тихими воробьями по хатам к матерям. Какая уж тут, без крика, без визга, игра.
Мужик с бабой на завалинке супротив винной лавки сидели. Только было пристроился по случаю вечерней прохлады с бабой поругаться, — словом занозистым зарядился, да порох-то и отсырел… Уж он и квасу глотнул и табачку понюхал, — ни на полслова силы не хватило… Двинул он с досады бабу локтем в бок, — так она и взвилась, чтобы раскатной дробью его осадить. Да заместо того только и смогла, что между глаз ему плюнула… Даже и драться не стали, до того им обидно стало. Что ж драться, ежели и взвинтить друг дружку нечем.
Кот ихний, Гришка, драная голова, с забора так и залился:
— Ну и камедь, мышь вам во щи!.. Сроду таких делов не видал. Мы, на что коты, и то сперва пофырчим-пофырчим, а потом плюемся, да цапаемся. А тут, слова не сказавши, он ее в бок, а она в него обратной почтой — харкает…
Раскипятился мужик, хватил в кота поленом, да, спасибо, не попал. Пошел с бабой в избу, да так, и не ужинавши, огня не вздувши, и взобрались на полати… Спиной друг к дружке, двуглавым орлом сонные пузыри пускать.
Опять же кузнец за пустырем на отлете борону клепал. Свистал, свистал, что ж за работа без свиста, — ан свист-то с губ вдруг и сдуло… Подивился он, — что за пес, кто ж губы заклеил? Да и удивляться-то не успеешь: молотом по железу стучит — ни стука, ни гука… Поддувало не скрипит, огонь не трещит… Что за наваждение?.. Поскреб он в затылке, задом из кузницы выкатился, сел на старую наковальню. Час не поздний, а тишина вокруг, — будто город периной накрыли. Одни псы, — спаси и помилуй! — на свалке кости грызут, да друг дружку, как нищие на ярмарке, собачьими словами облаивают.
— Пойди, сволочь, с моего места! «От сволочи слышу»… «Да дайте же ей, сукиной дочке, тяф, бычьим ребром по зубам, — что ж она на мою падаль распространилась»…
Охнул кузнец, побежал к королевскому фельдшеру по соседству, авось тот ему какое разъяснение даст, либо пиявки к разговорной жиле поставит. Да и с фельдшера-то взятки гладки: сидит на полу, телескопы выпучив, сам себя за язык тянет, а выдоить-то и нечего.
Словом, пошла тут жисть по всему королевству. Судья не судит, купец не зазывает, трактиры паутиной заплело, свадеб не играют, ребят не крестят, именин не справляют, в гости не ходят… В пустую молчанку только тараканов на стене бить интересно.
А скотину домашнюю да прочую живность, всю как есть, в лес прогнали, — ну их к Анчутке, с разговорами ихними бесовскими. Умней людей хотят быть, пусть в лесу и подохнут. Не коровам баб доить, не коровам и разговаривать.
Особливо военных подрезало, — хочь все войско распускай по задворкам в бессловесной одури подсолнухи грызть. Часовых у дворца и то сменить нельзя, пароля не передавши… Стой хочь до седой бороды, пока квашней наземь не осядешь. Сам король караулы и похерил, своей властью пищали у часовых поотобрал, — расходись, мол, по казармам слонов слонять, а немого короля тишина укараулит… Ученье начисто отменил. Без раскатной команды, без барабанного боя, без песен да марша одни лягушки по отделениям скачут, да и те квакают. Вздумали было спервоначалу батальонное учение по знакам производить, да воробьи засмеяли: «Первая рота пьяным серпом развернулась, вторая — себе на штаны наступает»… Так и бросили.
Заскучали тут генералы, распечь некого, — самовар, и тот громогласно бурлит, когда жар его проймет. Офицеры да фельдфебеля бесшумно орехи грызут, в дурачки, будто утопленники под водой, тихим манером дуются. Ни сока, ни сладости. Солдатики по углам хлеб да кашу жуют, — что и собираться-то вместе, ежели за обедом ни шутки сшутить, ни легким словом перекинуться. Да и насчет прочего, скажем, с миловидным предметом в королевской роще прогуляться… Нельзя же девушку сразу за банты брать, разговор-то хочь махонький нужен.
А король и совсем скис. Приемы прекратил, не глазами же друг дружку облизывать. Всех иноземных заезжих гостей отвадил, границу закрыл, — срамота ведь, братцы: гость разговорчивый из другого правильного государства приедет, — ужели кобылу к нему для беседы рядом за королевский стол сажать? Мораль по всем странам пойдет…
Королева с сынком безгласным все в почивальне сидит, безмолвные слезы глотает. По всему дворцу ребятенок, словно чиж, трещал, а тут до того измолчался, что на пальцах разговаривать стал. Сердце надорвешь, смотревши.
Сидит как-то король у окна, на закат смотрит, сладкий пирог вилкой расковыривает. Власть ему не в власть, еда не в еду… Только видит — вдали пыль закурилась, народ ко дворцу волной валит, немой громадой накатывает. А впереди отставной солдат Федька, малый еще не старый, которого в запрошлом году громом-молоньей на часах оглушило, — с той поры он и онемел. Подошли поближе, король аж в окно перегнулся… Экая вещь: лопочет что-то Федька, руками размахивает, а вокруг его бессловесным стадом народ рты поразинул, слушает не наслушается. Немой заговорил, языкатые онемели, видно, и впрямь деревья-то скоро корнями кверху расти начнут…