— Вот так клюква! Медведи к вам, что ли, с западного фронта по случаю отступления на постой перешли?
— Эк, сказал. На медведей бы мы всем селом облавой пошли, нам же прибыль была б. В аптеке, сказывают, нынче за медвежье сало по полтиннику за фунт дают. Каки там медведи… И свои лохматые, какие были, из лесу невесть куда ушли. Не то что человек, зверь лесной и тот не выдержал.
— Что ж, бабушка, за вещь такая? Лешие у вас тут, что ли, расплодились? Да они ж, милая, бессемейные, — сам от себя не расплодишься…
— А ты говори, да оглядывайся. Дело-то к ночи идет. И впрямь, дружок, лешие… Допрежь того спокон веку мы спокойно жили. В лесу хочь люльку поставь: дятел на сук сядет, чуб набок, да и прочь отлетит. Только и всего. Да, вишь ты, ненароком правду сказал: не иначе, как с прифронтовой полосы на нас накатило… Волостной писарь сказывал, будто германы газ такой в самоварах ихних кипятят, — покойников неотпетых вываривают, на нашу сторону дух по ветру пущают… Рыба в реках пухнет, лист вянет, людей берестой сводит, — лошади ли, медведи, вся тварь живая до подземного, скажем, жука вся как есть мрет. Стало быть, и нежить лесная, — тоже и ей дышать надо, — смраду этого не стерпела, вся начисто к нам и поддалась. Вот и поди в лес теперь по малинку…
— Да видал ли их кто, бабушка? Може, попритчилось кому с полугару? На сапог сам себе наступил, через портки перескочил да и ходу.
Обиделась бабка, лаптем пыль взбила, — натурально, старому человеку хрена в квас не клади.
— Воевать ты, сынок, воевал, а ум-то свой в лазарете под подушкой забыл. Сорока я, что ли, чтоб зря цокотать? Люди видали. Псаломщик, человек нечисти неприкосновенный, — при церкви на должностях состоит, — в лес по весне сунулся хворосту собрать, и того захороводили. Среди бела дня лешие с ним в кошки-мышки играть затеяли… Он под куст, а лесовик его за штанцы, — он под другой, а там его не весть кто ореховым прутом по сахарнице. Гоняли, гоняли, как крысу по овину. Очумел он совсем, голосу лишился. Только на колокольный звон к вечеру на карачках продрался.
— А он бы им чего-нибудь на глас шестой спел, они б и отстали…
— Тебя не спросился. Каки там гласы, когда его в цыганский пот ударило; — как шкалик называется, только на третий день вспомнил…
— Контузия, бабушка, по-военному это будет.
— Что пузо, что брюхо, — мясо-то одно. А кузнеца, свет мой, прикрутили к сосне, стали его на медные шипы подковывать. Да, спасибо, догадался: через левое плечо себя обсвистал, да черным словом три раза навыворот выругался, — только тем его и отшиб… С неделю опосля того на пятку ступить не мог.
Передвинул солдат фуражку козырьком к стенке, призадумался.
— Что ж, у вас меры какие принимали?
Заахала тут старушка, раскудахталась:
— Примали. Знахарь наш, Ерофеич, один глаз кривой, другой косой, — чай, сам его знаешь, — уж чего не делал… Первоначально тридцать три вороны поймал, черным воском им задки запечатал, да на опушке в полнолунье их и вытряс. Крику-то что было! Опосля семи живым зайцам на хвост по жабьей косточке специально привязал, — да от семи осин, что на Лысой Поляне растут, в разные стороны с наговором и спустил. Средствие верное. Собрали мы ему на винцо, на пивцо, а он к лесному озеру, бесстрашный пес, пошел раков на закуску ловить. «Теперь, — говорит, — дело крепко припаяно, ни полшиша они мне беды не сделают…» Из дыма, вишь, веревку свил: лесовики пришлые, — военный крючок им не по мерке пришелся… Только это Ерофеич на бережку под ивой переобуваться стал, — глядь, сбоку самые матерые лешаки друг у дружки в шубе лесных клопов ищут. Икнул он тут с перепугу, а лешие к нему, да за жабры: «ага, сват, сто шипов тебе в зад, — тебя-то нам и не хватало!» Сунули его головой в дупло, да как в два пальца засвистят, — так раки к ним со всего озера и выползли… «Звона, — кричат, — вам закуска! Вон он, знахарь, вороний скоропечатник, ножницы раскорячив, из дупла торчит… Дня на три вам, поди, хватит!..» Так бы и источили. Однако и знахаря голой клешней за пуп не ухватишь. Вынул он из-за пазухи утоплого пьяницы мозоль, — на всякий случай завсегда при себе носил. Добыл серни-чек, чиркнул, мозоль подпалил: дупло пополам, будто бомбой его разодрало. Самого себя, как свинью, опалил, — однако случай такой: на мягкой карете не выедешь… Дополз домой, все село сбежалось, — по всему телу у него синие бобы, будто ситчик турецкий… Вот и сунься. Грибами теперь у нас, хочь сам архиерей прикати, не полакомишься.
Неладно, — думает солдат, — выходит. По городам, по этапным дворам, по штабам-лазаретам и слухом о таких делах не слыхал. Порядок твердый, все как есть одно к одному приспособлено.
Будь ты хочь рас пролеший, — в казенное место сунешься, — шваброй тебя дневальный выметет, и не хрюкнешь. А тут в коренное русское село, в тихую глухомань этакое непотребство вонзилось…
— Ну, а к батюшке, бабушка, обращались?
— Обращались, розан мой, обращались. Насчет лесной погани, — говорит, — это дело не мое. Один суевер ветку нагнул, другого по ушам хлестнуло, третий — караул кричит. Серая брехня. Да и как вы к Ерофеичу обращались, пущай вас тот лекарь и лечит, который пластырь варил. Обиделся, значит… Да, вишь, брехня брехней, однако ни попадья, ни ейные ребята тоже в лес и носу не кажут. А небось в былое время одной лесной малины в лето с куль насушивали… Стало быть, «третий суевер караул кричит», а четвертый под поповской периной дрожит.
Видит солдат, что туго завинчено. Чей бы бычок не скакал, а у девки дите… Посмотрел он, как за колодцем тонкая рябинка мертвым рукавом по темному небу машет, тихим голосом спрашивает:
— А здесь в селе не наблюдалось ли чего? Случаев каких-либо специальных?
— Наблюдалось, ох, наблюдалось… Чай, им в лесу, оголтелым, скучно. Озоруют и здесь. То коноплю кой-где серый дух, тьфу-тьфу, узлом завяжет, то поросеночка над избой в трубу сунет… То калитку с погоста повивальной бабке на крыльцо приволокут. А намедни у учительши курица петухом пела, срам-то какой. Чай, тоже и у учительши амбиция своя есть… В стародавние времена леший кой-когда в лесу с девушки платок стащит, а таких подлостей не производили. Видно, и лешие нынче, — откуль их нанесло, — тоже осатанели. Чистые фулиганы… А вот еще случай был… Да ну тебя, сынок, к Богу, — не путем спрашиваешь, не ко времени отвечаю. Проводи-ка ты меня до избы, а то борону у плетня увижу, не весть что померещится… А все из-за вашей войны, будь она неладна. По небушку летают, солдатские газы пущают. Вот и дождались.
Доставил солдат Божью старушку по принадлежности. К своему крыльцу зашкандыбал, палочкой гремит, старушкины слова так и этак переворачивает. Что ж, ежели в сам-деле с прифронтовой полосы купоросным газом сволоту эту лесную нагнало, надо обратное средство найти. Ужель свое село так нечисти болотной и предоставить?..
* * *
В пустую кадку постучи, пустота и отзовется, — ан солдатская голова не без начинки, братцы… На заре, чуть ободняло, прокрался он задворками к бабке доказчице. Брякнул в оконце. Высунула она свое печеное яблочко наружу, как мышь из-под лавки.
— Чего, друг, гремишь? Окном не обознался ли? Ничего у меня, старушки, про вас, солдат, не припасено.
— А ты, мать, поищи, — найдется. Бочоночек самогону, ведра в два, уважь, выкати. За мной не пропадет.
Всполошилась она, пискариком затряслась, — один глаз на церкву, другой вдоль улицы шарит:
— Да что ты, герой, окстись! Каки у меня самогоны? Окромя толокна да квасу, нет у меня и припасу.
Солдат нос свой в горстку зажал, ухмыляется:
— Ты, бабка, не рассусоливай. Не урядник я. Для обчества, не для себя стараюсь. Разговор-то наш вчерашний помнишь? Альбо сам пропаду, альбо лес наш по всей форме очищу… Да еще пакли дай, старая. Сруб у тебя новый ставили, авось осталось.
Засуетилась старушка, видит, дело всурьез пошло. Мырнула в подполье, — бочоночек выволокла, — жилистая была, лахудра. Вдвинул солдат добро на тачку, сверху паклей да коноплей для прикрытия забросал. Попер тачку по-за плетнями, аж колесо запищало. Час ранний, ни на кого не наскочишь… Правой ногой хромлет, однако ж ему наплевать: суставы-то у него еще во-как действовали…