— Вестимо, тем, кому польза от этого есть.
Скрытый и хитрый Василий Иванович говорил теперь с несвойственной ему прямотою: Борис Федорович понял, что враги его уже подняли головы.
— А кому польза может быть от этого?
— Мало ль кому, хе-хе!
— Так скажи, к примеру?
Шуйский молчал,
— Что ж молчишь? Сдается мне, что польза от погибели царевича одним родовитым боярам.
— Ой, нет!
— Да, да, — метят они на престол московский попасть, коли — чего Боже упаси — царь наш батюшка окончит дни свои. Да, да, никому больше. И царь так думает. Когда до него молва дошла, будто царевич убит рукой злодейской, он сказать мне изволил: «Коли братец мой взаправду убит, так никто больше это не учинил, как бояре лучших родов, Бо- рисушка!» А потом царь грозился, что, если и впрямь царевич убит, то на всех он бояр родовитых опалится… Особливо — напрямик тебе скажу — на вас, на Шуйских, больше всего он думает.
Василий Иванович всполошился. Он отлично понимал, что в словах Годунова нет и крупинки истины, но он понимал также и то, что Борис Федорович не станет слова зря бросать, что, значит, он сумеет внушить безвольному Федору Иоанновичу то мнение, какое сейчас высказал. Князь Василий даже побледнел.
— Почему ж на нас? Мы всегда были верными государевыми слугами.
— Уж не знаю… Наговорил, может, кто. У Шуйских ворогов много. Только я и друг вам…
«Чтобы ты провалился со своим дружеством!» — подумал князь.
А Борис продолжал:
— Вот, ты покосился сейчас на меня — думаешь: ишь, врет-то! А я правду говорю истинную. Друг я Шуйским и хочу по дружеству услугу оказать немалую. Коли пошлю я в Углич кого-нибудь из худородных, они такого наплетут, что не сносить вам голов. А я вам зла не хочу. В Углич ты поедешь,
Шуйский понял, что Годунов хочет им зажать рты, поэтому попробовал увернуться от поручения.
— Есть и старше, и родовитей меня. Из них кого-нибудь надо послать.
— Нет, нет, ты должен ехать. Я уж и царю сказал. Под опалу, чай, не хочешь попасть?
— Кто хочет!
— То-то. Ты поедешь, все это разберешь хорошенько, сыск добрый учинишь… Ну, и, вестимо, никакого убийства не окажется — молва это пустая, не боле. И все ладно будет, и никто под гнев царскии не подпадет, только ласку от него увидит. Ну, скажи теперь по совести, друг я али нет Шуйским?
— Друг, друг, — пробормотал Шуйский.
Выходя из комнаты, Шуйский кусал губы со злости: волей-неволей приходилось пред всею Русью открыто сказать, что Борис Федорович не повинен в убиении царевича, что все это — клевета одна, что никакого убиение не было.
XXI. СБОРЫ
Шли крымцы. Весть об этом молнией пронеслась по Руси и заставила равно тревожно забиться сердца всех — от беднейшего крестьянина до самого правителя Бориса Федоровича. Татары нагрянули неожиданно. Главное московское войско находилось в Новгороде и Пскове; против ханских воинов можно было выставить только сторожевое войско, находившееся под начальством князей Мстиславского, Трубецких, Голицына и других воевод в Серпухове, Калуге и иных местностях, наиболее страдавших от набегов татар. 26-го июня пришла весть, что полтораста тысяч крымцев идут к Туле. От этой вести все пришли в движение. Стали думать о защите Москвы, распределяли по воеводам защиту ее частей. 28 июня стало известно, что неприятель направляется прямо на Москву. Сторожевым войскам приказано было стягиваться к столице. Москву укрепляли как умели и могли. 3 июля хан Казы-Гирей перешел Оку, сразился с передовым отрядом русского войска и разбил его наголову. Помешать ему прийти под стены Москвы ничто не могло. Бой должен был произойти вблизи столицы.
Готовились к битве. Пришла пора боярам нести службу государеву — прийти на помощь ему «конно, людно и оружно».
Марк Данилович почти рад был нашествию хана: оно давало ему возможность встряхнуться от той апатии, в которую была погружена его душа. Ему все опостылело. Смысл жизни был утрачен. Он продолжал прежнюю деятельность, но уже не вносил в свое дело священного огня. И оно ему надоело, как надоела и жизнь. А между тем он чего-то еще ждал, на что-то надеялся в тайнике души своей.
До него дошли слухи, что боярыня Василиса Фоминишна Добрая «ума лишилась», что всем правит теперь боярышня Татьяна Васильевна, говоря о которой, крестьяне непременно добавляли эпитет «андел». Ему говорили, что жить крестьянам под началом у Татьяны Васильевны очень хорошо. Слушая, он испытывал тихую грусть и тихую радость: его грусть была о потерянном счастье, его радостью было сознание, что добрые семена, кинутые им в ее душу, дали обильный плод.
Было раннее утро, когда Марк Данилович выезжал из вотчины в сопровождении холопов-ратников. Сумрачны были холопы, у многих слезы сверкали на глазах, когда они оглядывались на бежавшую за ними, голосившую толпу женщин и детей.
«Придется ль еще увидеть женку с ребятами?» — думалось не одному из них.
Только боярин их был весел — куда веселее, чем всегда. Казалось, он едет на пир, а не на битву.
— Боярин-батюшка! Обожди малость! — послышался крик издалека в поле.
Все оглянулись. Бежал какой-то человек и махал рукою, чтобы остановились. Его подождали. Он прямо подбежал к Кречет-Буйтурову.
— Батюшка Марк Данилович! Я к твоей милости, — сказал он, переведя дух. — Чай, не признаешь меня?
Боярин вглядывался в его лицо. Стоявший перед ним малый в изорванной одежде, грязный и лохматый, с опухшим от пьянства лицом, был ему, казалось, совершенно незнаком.
— Не знаю, братец, кто ты таков? — промолвил он.
— А не видал ты никогда у дядюшки у своего, Степана Степановича, Фильку-холопа?
— Как же не видать! Много раз видал. Так неужели это — ты, Филька? Да что ж это с тобой сделалось? Такой был ладный малый, и вот теперь…
Филька тяжело вздохнул и потупился.
— Совесть заела.
— Совесть?
— Да, только зеленым вином душу и отвожу. Хвачу это чарку-друтую, ну, будто и полегчает. Веришь ли, от людей отбился, одичал совсем, потому горит вот тут, — ударил он себя по груди, — не могу в глаза людям взглянуть.
— Да что же ты натворил такое?
— Страшное дело сотворил: господина своего предал. Ведь это я тогда впустил Ильюшку с разбойниками во двор… Я, стало быть, повинен в черной погибели боярышни… и Анфисы Захаровны. И иных прочих… Ох, и попадись мне теперь Ильюшка! Сорвал бы я на нем свою злобу. Где я его ни искал — сгинул, проклятый, как в воду канул!
Марк Данилович молча слушал его.
— Да, после такого, должно, не сладко тебе житье! — промолвил он потом. — А чего он меня-то тебе надо?
— Окажи милость, боярин: дай мне коня да саблю либо топор, либо хоть дубину — хочу загладить грехи свои, сложить свою голову за царя, за Русь-матушку.
— Что ж, доброе дело! — сказал Кречет-Буйтуров. — У нас конь один под поклажей, скиньте-ка ее да дайте коня ему, — приказал он холопам.
Через минуту Филька сидел уже на коне и, ударяя босыми пятками в его бока и помахивая топором, данным ему холопами, приговаривал:
— Ну уж и поработаю я на славу Руси-матушки!
XXII. БОЙ
Волнуется туман. Белые тени плывут в воздухе и тают где-то там в выси, у позлащенного первым солнечным лучом облачка. Край солнца выглянул и дал весть о себе снопом ярких лучей. Засияли кресты московских церквей, озарились колокольни. Множество черных точек видно на куполах, на кровлях домов. Издали кажется, что мириады муравьев заполнили город. И на стенах, на башнях, на каждом возвышении виднеются эти муравьи. Это московские граждане собираются смотреть на битву, которая через час-другой, а может быть, через минуту, запылает у стен Москвы.
Ратные люди уже давно готовы: в двух верстах от Москвы, в/подвижном дощатом городке они всю ночь стояли под знаменами. Тут и душа войска — Годунов Борис Федорович.
Ему царь вверил спасение отечества, как привык вверять всегда. Инок душою, Федор не взял меча в свои слабые руки; он с супругою и духовником уединился для молитвы.