— Что же, вы не считаете меня способным на это дело? — обидчиво сказал царь.
— Военное искусство надо долго изучать, ваше величество… — сказал старик. — Вы же командовали всего только одним эскадроном гусар. Этого совершенно недостаточно…
— Но я постоянно присутствовал на маневрах… — возражал царь. — И кроме того, при мне будет Рузский…
Но царица, как всегда, победила и скоро свергла с поста Верховного Главнокомандующего своего врага — великого князя.
Удар взбалмошной царицы по популярному великому князю чрезвычайно не понравился в стране, а когда царица назначила на место Верховного Главнокомандующего российскими армиями своего мужа, нерешительного полковника, то многие и многие сказали вслух: ну, мы пропали… И неизвестно кто и неизвестно откуда пускал по поводу этого назначения разные острые словечки и анекдоты. Говорили, например, что Вильгельм И, узнав, что во главе русских армий стал сам государь, немедленно же перебросил с русского фронта половину своих корпусов на Западный фронт: на русском фронте теперь большие силы ему были уже, Gott sei Dank,[48] не нужны!
Царица чуть не ежедневно меняла министров, командующих армиями, архиереев, интендантов, даже командиров отдельных полков — положение дел становилось не лучше, но хуже, а параллельно с этим ухудшением общего положения дел в стране все более и более нарастала в обществе, да и в народе какая-то странная склонность к зубоскальству, к насмешке, к подковырке. Это было очень редко сознательно, но большею частью это была дань обычной русской привычке к беспардонному ерничеству, причем все эти зубоскалы и ерники ни в малейшей степени не тревожились о том, справедлива ли их насмешка, нет ли в ней простой и бесцельной, иногда и преступной клеветы. Царица не верила даже самым близким людям, как великие князья, как пьяный адмирал Нилов, который был постоянно при царе, как старый Фредерикс, министр двора, тоже бывший при царе безотлучно — она верила только своему верному Другу Григорию, да, пожалуй, А. А. Вырубовой, да еще, пожалуй, капитану Н. П. Саблину, командиру царской яхты «Штандарт». Но больше всех и безоговорочно — Григорию.
Каждый шаг царя и царицы, при почти божеском — наружно — преклонении пред ними, истолковывался теперь всеми в дурную сторону, травля их не прекращалась ни на одну минуту и шла со всех сторон беспрерывно. Если, например, царица или ее сестра великая княгиня Елизавета Федоровна посещали лазареты, в которых лежали германские и русские раненые близко одни от других, то через час по городу уже носилась злорадная весть:
— Своих-то, ерманцев, оделяет все деньгами, чертова немка, а нашим только все образки сует…
И если, движимая вполне понятным и вполне законным чувством христианского сострадания к страдающему врагу, она несколько дольше задерживалась у раненых немцев, то и это ей немедленно ставили в вину: «Небось своих-то ей больше жалко!..» А раз это так, то вполне возможно, что слухи о тайном радио в Царском Селе, по которому она передает Вильгельму о всех наших планах и начинаниях, верны, и возможно, что справедливы слухи, что наши генералы с немецкими фамилиями то и дело летают чрез наш фронт на аэропланах, отвозя Вильгельму планы наших крепостей и другие важные документы: почему же, скажите пожалуйста, так легко сдались и Варшава, и Ковно, и Гродно, и Ивангород, и Брест-Литовск? Явно, что дело нечисто… И если многие говорили, что все это следствия традиционной глупости правительства, то большинство упорно твердило, что тут — явная измена. Твердили это солдаты, твердили генералы, твердили торговки на базарах, купцы, земцы, обойденные шталмейстеры, газеты, разносчики, гимназисты — все… И каждый прежде всего вел свою линию. Когда обнаружилось, например, что у русских армий нет ни снарядов, ни оружия, ни одежды, ни сапог, толстосумы-промышленники подняли по всей России звон — у них было много своих газет — и очень быстро и очень ловко использовали это тяжелое положение: они завладели делом снабжения армии, пристроили к этой работе на оборону своих сыновей, племянников, внуков, приятелей и приятелей приятелей, наживали на этой обороне бесконечные миллионы и всюду и везде чрез свои газеты внушали серой солдатской массе: не правительство, а мы, мы, мы дали тебе штаны, палатки, баню, мыло, снаряды, сапоги, все. Правительство предало тебя, а мы, ничего не жалея, спасаем тебя и нашу дорогую Родину. Итак, с Богом и вместе с доблестными и благородными союзниками нашими вперед, до последней капли твоей крови! Но русский человек, по слову старого окшинского дворника Василья, был по преимуществу неверный человек. Он не верил этим патриотическим воплям и в тиши сырых окопов, в своих опустевших и притихших деревнях, по лазаретам, везде и всюду он говорил:
— Ишь, сволочи, как наживаются… Мы погибай, а они милиёны тут гребут… Попили нашей кровушки, словно бы, и довольно…
Изнемогая под тяжкими ударами Германии, союзники, никогда толком в делах этой огромной дурацкой России ничего не понимавшие, но составившие себе очень приятное представление о ней, как огромной кладовой, в которой запасы пушечного мяса неистощимы, требовали, чтобы напугать Вильгельма, все новых и новых мобилизаций. То, что и призванные солдаты не имели ни снаряжения, ни оружия, нисколько не смущало их. И вот миллионы людей бесплодно отрывались от сохи или с фабрик, чтобы петь о том, как царь ерманский пишет письмо нашаму царю, а земли уже начали пустовать за отсутствием рабочих рук, фабрики останавливаться, транспорт изнашивался все более и более, и дороговизна угрожающе росла. Со стороны людей проницательных уже раздавались робкие протесты против этих бесцельных и погибельных мобилизаций, они говорили где можно, что мобилизации эти лучший способ взорвать фронт с тыла экономически, но на это лидеры нашей общественности, работавшие рука об руку с великими союзными демократиями, начинали немедленно кричать: «Германофильство! Измена!.. Мы должны драться до последней капли чужой крови! Вперед!..» И это считалось очень ловким ходом в борьбе за светлое будущее России, как называли они то славное время, когда они захватят власть, то есть богатства России, министерские кресла и прочее. И все сильнее поэтому, все настойчивее били они по насквозь гнилому, уже накренившемуся набок трону, на котором безучастно сидел странный полковник с голубыми глазами…
В сферах проходило какое-то из миллионов дел, которое тем, которые его проводили, казалось для России очень важным. Царь, как всегда, колебался без конца: в каждом решении, которое ему подсказывали, он угадывал и хорошие стороны, и плохие, и, как всегда не веря себе, он очень затруднялся, на чем остановиться: предлагатели решений вели свою линию и поэтому отлично знали, что им нужно от дела, а ему действительно хотелось пользы для России, но как достигнуть этого — было неясно. После долгих колебаний царь остановился, наконец, на одном решении, но, немного подумав, отменил его и принял другое, противоположное. Начались вокруг, как всегда, бешеные интриги, и царя, наконец, убедили вернуться к решению первоначальному, что он и сделал, но попутно он решил переменить исполнителей этого решения. Снова все закипело вокруг, и после новых колебаний царь принял совсем новое решение и докладывавшему министру — министр этот легонько заигрывал и с представителями общественности: ему хотелось застраховать свою будущность на всякий случай — сказал твердо:
— Ну вот… Это мое последнее, бесповоротное решение…
В тот же день у министра — он был маленький, сухенький, слегка хромающий на одну ногу человек с большой лысой головой — был обед. Жил он не в министерской квартире, как полагалось, но, получив назначение министром, несколько демонстративно остался на своей прежней квартире: все равно чрез две недели, вероятно, прогонят, так нечего и перетаскиваться, говорил он, подчеркивая этим и свою приличную оппозиционность и дрянность правительства одновременно. За обедом было только трое приглашенных: огромный граф В., видный член партии октябристов, жирный, сонный, с короткими черными усами; племянник министра, кавалергард-ротмистр, прибывший с фронта на короткую побывку, сухой, белокурый, похожий на остзейского барона и, как барон, точно замороженный раз навсегда в своей безупречной корректности, и, наконец, Лариса Сергеевна фон Ридель, по-прежнему хорошенькая и веселая, несмотря на прямо отчаянные слухи, которые о ней ходили в связи с ее близкими отношениями к Григорию. Затем, кроме министра, была его жена, толстая дама с жидкими волосами и глупым лицом, знаменитая тем, что она всегда все говорила некстати, и два его сына-лицеиста, упитанные, крепкие молодцы с крепкими, как у мясников, затылками, подбритыми по какой-то новой моде.