Из-за дьячковой избы — толпа вошла уже на погост — выскочил на своей долговязой нескладной лошади худенький желтоусый урядник, растерянный и бледный. За ним торопливо, путаясь ногами в шашках, бежали три стражника.
— Держи! Не пускай к церкви! — болезненным голосом кричал урядник, все оглядываясь испуганно на станового. — Держи!
Дрожащими руками он старался вытащить из потертой кобуры револьвер, но лошадь его испуганно вертелась, и он ничего не мог сделать.
— Стойте! Стрелять буду! — наконец справившись, закричал он, бледный, как смерть. — Стойте!
— Христос воскрес! Христос воскрес!!
— Мы не жалаем никакого зла. Мы жалаем только потребовать к ответу пастырей наших… Не замай народ!
— Идем, идем, братья!
Накопившееся в толпе протестантов воодушевление не могло окончиться впустую, ничем, оно неудержимо толкало их вперед на подвиг неведомый, но сияющий. И снова шествие неудержимо рванулось к недалекой уже церкви…
От храма во главе вооруженной кольями толпы тяжело бежал, придерживая болтающуюся шашку, толстый становой, и, казалось, набат стал еще злее, еще страшнее, еще ближе стало преступление. Православные, увидя подоспевающую помощь, ринулись на сектантов и, сразу остервенев, как звери, с выкатившимися глазами, тяжело сопя, стали их бить всем, что попадало под руку. Те защищали поднятыми руками лицо и голову, метались туда-сюда, повторяя растерянно: «Христос воскрес… Христос воскрес…» — дети испуганно плакали, матери рыдали в тоске и страхе. Вот на чьем-то испуганном и белом, как мел, лице показалась первая кровь, и злой набат завыл еще страшнее, паля сердца ненавистью и неудержимо подмывая на преступленье…
С раздробленным черепом повалился на пыльную дорогу под ноги старый Никита. Ольга с истерическим криком бросилась к нему. Рослый сильный сектант одним движением вырвал у убийцы кол, но в то же мгновение стукнул первый выстрел урядника, и раздался раздирающий душу крик женщины: пуля перебила переносье маленькой двухгодовалой девчурки, которую она несла на руках, и та бессильно ткнулась окровавленной головкой на грудь матери. Тяжкий стон боли и гнева пронесся по толпе при виде убитого ребенка. Урядник навел было снова револьвер на народ, но высокий сектант вырвался из рядов и подлетел к нему с поднятым окровавленным колом. Опять стукнул выстрел, сектант, взмахнув руками, повалился навзничь, но в то же мгновение разлетевшийся с дикой силой кол его точно влип в бок урядника и тяжело упал на круп лошади. Урядник ткнулся лицом в гриву, попробовал было выпрямиться, но не мог и, как мешок, тяжело упал на землю. Испуганная лошадь вырвалась из ревущей толпы и понеслась к церкви. Православные дрогнули было, но справились: толпа богомольцев со становым во главе уже выбегала за церковные ворота.
И вдруг, взявшись неизвестно откуда, в нескольких шагах перед становым решительно выросла маленькая фигура в подряснике с распятием в энергично поднятой вверх руке. Становой с налившимися кровью глазами подбежал, тяжело сопя, к маленькому дьячку и, схватив его за плечо, отшвырнул его в сторону. Распятие выпало из старческой руки, и тяжелые грязные ноги втоптали его в дорожную пыль — никто почти в черной воющей туче злобы и не заметил ни креста, ни валявшейся у самых врат церковных, закрыв лицо руками, маленькой, тщедушной, запачканной пылью фигурки старого дьячка…
И с поднятыми кольями в злых вихрях набата толпа богомольцев обрушилась на сектантов. Ратники первые бросились бежать назад, в село, а некоторые примкнули к православным и стали бить нововеров, которые затеяли всю эту дурацкую волынку. Над побоищем поднялась тяжелая душная туча пыли, и по телам упавшим заплясали ноги в лаптях и в подбитых гвоздями тяжелых сапогах. С разбитой головой упал под ноги безумствующей толпы Григорий Николаевич. И увидел он дремлющий в сияющем небе могучий Тхачугучуг, и голубой туман пустынного моря, и нежными ангелами пролетели-пропели любимые слова его молитвы: «Бог — братья — любовь — распятье…» И все кончилось для него. Злой вихрь набата, плач, крики, ругательства, тяжкие удары кольев и кулаков и, как проблески неба сквозь страшный черный дым пожара, все более и более слабеющие крики: «Христос воскрес… Христос воскрес…»
Уцелевшие сектанты прорвали тесное кольцо православных и понеслись по горе вниз в луга. Православные одни бросились за ними в погоню, другие остались добивать изувеченных, валявшихся на дороге — среди них был и Илья безногий, костылями которого православные били теперь сектантов, — третьи уже бежали на село, чтобы тотчас же нестись по деревням разносить и грабить дома нехристей. У самых церковных врат стоял связанный чудный странник и плакал; двое стражников торопливо вязали руки назад суровому ратнику-обличителю. Его грудь высоко поднималась, глаза горели бешеным огнем, и он повторял только одно слово:
— Отрицаюсь! Отрицаюсь! Отрицаюсь!
И бешено плевал в сторону отца Бориса, стоявшего на церковной паперти с гневным и торжествующим лицом…
XXXVII
ПОД КОЛЕСАМИ ДЖАГГЕРНАУТА
Жизнь замутилась до самого дна. Никто уже ничего не понимал, все ходили тревожные, испуганные, и даже способие уже не радовало больше народ, тем более что деньги все более и более теряли цену и все меньше становилось в обороте товаров, которые на эти обесцененные бумажки можно было купить. И то не хватало населению сахару, то совсем не было керосина, то вдруг исчезала неизвестно куда мука из лабазов — точно дьявол какой ядовито издевался над ошалевшим в красном угаре войны народом. И все гуще и гуще наливалась жизнь тяжелой тревогой…
Несчастная семья Зориных, задавленная беспросветной нищетой, с наступлением осени снова перебралась в город в когда-то дешевую, хотя и пьяную Слободку, окраину, тянущую в сторону Ярилина Дола. Мещане откровенно и беспощадно презирали этих прогоревших господишек и говорили с ними свысока, чрез плечо, сквозь зубы, пренебрежительно поплевывая подсолнышки. Митя зеленел от ярости, а Варя, задавленная горем, не обращала на все это хамство никакого внимания. Горе ее нарастало: нищета, сумасшедшая мать — ни Варя, ни Митя и слышать не хотели, чтобы отдать ее в лечебницу и тем развязать себе руки, — новый предстоящий призыв брата, которого врачи предупредили, что отсрочки дано ему больше быть не может, разлука с милым Фрицем, которого опять неизвестно зачем прокатили в Западную Сибирь. И в довершение всего она с ужасом убедилась вскоре, что она беременна. Она просто поледенела вся, когда узнала об этом новом несчастье, и не спала ночи, и днем не находила себе забвения ни в чем. Все настойчивее и настойчивее думала она о самоубийстве. Но как же мать? Как бедный брат? Или, может быть, лучше всего уйти бы всем вместе? Но как это устроить? Она слышала, что при беременности часто достаточно одного неосторожного движения, чтобы беременность прекратилась, но она нарочно украдкой прыгала с крыльца, она давила себе на живот, падала, но все оставалось по-прежнему.
— Митя… — как-то в сумерки сказала раз девушка. — Ты, милый, не тревожься, но мне надо съездить в Москву: может быть, найду я там какую-нибудь такую службу, при которой можно было бы не бросать маму. А так, без службы, мы с этой дороговизной пропадем, и скоро… Только, пока я буду ездить, ты должен будешь присмотреть за мамой. Хорошо? Это будет недолго, дня три, может быть, всего…
— Присмотреть я могу, но… какие же это такие есть в Москве места, куда тебя возьмут с сумасшедшей матерью на руках? — зло сказал он. — Ты только измучаешься зря… И наплюют тебе лишний раз в лицо… Только и всего. Вот скоро меня заберут опять в солдаты — может, будете получать пособие, если похлопотать хорошенько…
— Нет, я все же хочу попытаться… — сказала Варя, поднося обе руки к вискам. — Ты только обещай мне не оставлять мамы…
— Хорошо. Когда же ты поедешь?
— Сегодня с ночным…
И она поехала, но не затем, чтобы искать места, — она отлично понимала, что такого места, на котором можно было бы держаться с больной матерью, найти невозможно, — а для того, чтобы сделать что-нибудь с собой. Что сделать, она точно не знала, но знала, что в таких случаях что-то сделать, чтобы скрыть свою ошибку, можно. К окшинским акушеркам обратиться она боялась, потому что опасалась огласки. И вот с замирающим от ужаса сердцем, с тяжелой головной болью от бессонной ночи Варя уже идет — сама не зная куда — по Садовой, шумной, бестолковой, неопрятной, взъерошенной. Всюду и везде тысячи и тысячи раненых в больничных халатах, накинутых поверх белья. И с грохотом военного оркестра проходят к вокзалу какие-то эшелоны — на позиции поехали, должно быть…