Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Что это? Стоицизм? Эпикурейство? Или какая-то новая, лягушачья философия? — засмеялась Анна Степановна и снова с удовольствием погладила свои газеты.

— Опять повторяю: ничего нового тут нет… — отозвался Евгений Иванович. — Это то, на чем стоит вся жизнь. Тяжело — терпи, пришла радость — радуйся. Другого нам ничего ведь и не оставлено. Может быть, это как раз то, о чем сказано в Евангелии так, как будто наивно, но хорошо: о лилиях полей и птицах небесных… И у Толстого местами это проступает очень явно…

— Вот никогда не ожидал, что ты доедешь до толстовства! — сказал, дымя, Сергей Федорович, который не любил этих умственных разговоров, но считал необходимым поддержать их, раз это было уж неизбежно.

Евгений Иванович даже сморщился весь.

— Это не имеет с толстовством решительно ничего общего… — сказал он холоднее. — Толстовство — это доктрина, желание учительствовать, поправлять. Если и есть тут Толстой, то ранний, у которого Оленин землю от восторга пред жизнью целовал, у которого Наташе лунной ночью летать хотелось…

— Чай готов, барыня… — сказала из дверей Катя, кругленькая девица с задорно приподнятым носиком пуговкой.

— А фонарь поставила?

— Поставила, барыня…

— Идемте, господа… — сказала хозяйка, вставая, и, не оставляя своих газет, пошла по лестнице в сад. — Там потолкуем… А вы, Катя, — обратилась она к горничной, которую всегда смущало это торжественное вы, — принесите что-нибудь поесть Евгению Ивановичу: он не обедал…

— Не надо, не надо, я совсем сыт… — сказал тот. — Я у Прокофья молоко пил с черным хлебом…

— Ну вот, надуется какого-то там дурацкого молока, а что путное — не ест… — сказал хозяин. — Несите, несите, Катя: поглядит да и решится… На молоке, брат, далеко не уедешь… Ну, идите, я табак только захвачу…

— А я немного помоюсь… — сказал Евгений Иванович.

— А я хочу задать тебе один вопрос… — останавливая его в дверях, сказал Сергей Федорович. — Только не совсем при дамах деликатный… Ты не обижайся…

— Постараюсь…

— Ну вот иногда бывает… расстроится у человека желудок… Пардон, мэдам… — сказал хозяин. — И весь мир представляется тогда ему в черном свете…

— Ну?

— Ну а потом наладится все, сделаешь все, что полагается, и — какое облегчение, какое просветление!

— Ну?

— А раз все это твои… — как это там по-вашему называется?.. — мироощущения диктуются тебе всего-навсего только твоим же кишечником, то куда же и лететь к звездам?

— Когда не можешь лететь, сиди на земле… — отвечал Евгений Иванович. — Чего же проще?

— А есть ли какой толк из всех этих разговоров о лилиях полей? Выйдет ли когда толк из этого?

— Не знаю. Вероятно, шубы никогда из них не сошьешь… Но если нельзя прикурить от вечерней звезды, то следует ли требовать, чтобы ее потушили?

— Да, так разве…

Дамы спустились в темный сад, где еще упоительнее пахло цветами и росой. Вдали под липками тепло горел на столе фонарик. Ирина Алексеевна шла заросшими дорожками и все точно прислушивалась: не звенит ли вдали желанный колокольчик, не спешит ли вестник с радостной, небывалою вестью? Но нет, ничего не было…

И легкий вздох поднял молодую грудь…

XXVII

МАТРОСИК КИРЯ

Моросил тихий грибной дождик. Было все тихо и печально…

Матросик Киря, младший сын мрачного беспоповца Субботина, высокий стройный молодец с детски-важным лицом, украшенным черными, совсем еще недавними усиками, быстро шел полями к усадьбе Горки. Киря служил в гвардейском экипаже и водил знакомства с рабочими и даже с двумя студентами, читал самые страшные брошюрки и потому чувствовал себя весьма значительным. Ему было немножко неловко, что вот он, несомненный представитель революционного народа, идет теперь к баржу — азам, но ему очень хотелось показаться им во всем блеске своего морского костюма, а кроме того, и лестно было ему, что вот барыня разговаривает с ним насчет самых важных дел. Хорошо будет и газеток у них взять, а то мужики по своим завалинкам плетут теперь невесть что…

Киря чувствовал себя в жизни весьма хорошо. Только одно темное пятнышко было на его горизонте — это его несчастная смешливость. Сделает Киря строгое лицо, пускает Киря самые страшные словечки, и вдруг где-то внутри точно что сорвется у него, и Киря расцветает в самой широкой задушевнейшей улыбке, и всем вокруг, глядя на него, делается весело, все смеются, и сурьозный разговор идет весь насмарку. Чистое вот божеское наказание!

И сейчас Киря был настроен очень серьозно. Он чувствовал, что назревают великие события. Да, он не пожалеет себя, никто из матросов не пожалеет, и народ победит. Теперь-то их уж не обманут, как, говорят, обманули какой-то там буржуазной Думой в девятьсот пятом… Будущее рисовалось ему в самых пленительных красках — Миша Стебельков, знакомый студент-земляк, что в «Окшинском голосе» делами заправлял, много толковал ему об этом светлом будущем. Все тогда будут равные: ни князей там, ни царей, ни президентов всяких, ни баржуазов, а все одинаковые, все потомственные почетные граждане. Все будут ходить в одинаковых белых одеждах и с венками на голове, все будут читать только умные книги, толковать только о самых сурьозных вещах. Еда тоже будет совсем особенная, не то, что теперь, борщ там флотский или каши там напоролся и сопит, как свинья, невежливо, а будут подавать всем эдакие белые горошинки, в которых как-то — об этом позаботятся ученые по науке — будет и говядина, и каша, и борщ, и хлеб, и все, что полагается. А сама горошинка маленькая. Проглотил одну и сыт до другого дня. Киря спросил Мишу, как же в этих венках работать? Но Миша растолковал, что тогда все будут делать машины, а мы все так только, для разгулки, около машин поглядывать будем… Смущал Кирю и вопрос о броненосцах: куда же их девать? Ведь миллионы народных денег затрачены… Но Миша сказал, что их можно будет приспособить для прогулок прореталиата: немецкий, скажем, прореталиат едет в гости к нам, а мы к нему — для контакту, что ли, для какого… Миша пушки решил все-таки утопить все, но Кире было очень жалко их: он до страсти любил слушать, как гремят они, а в особенности эти новые, здоровенные: иная так двинет, что от одного звуку с ног летишь… И они решили пушечные заводы закрыть, но старые пушки сберечь для сигналов: едет немецкий прореталиат к нам и жарит из самой большой пушки с корабля: бултых — едем! А мы с фортов: бултых — милости просим! И все, конечно, по местам и ура! Вот здорово-то будет!..

И теперь в полях Кире вдруг представилось, как он стоит на форту в Кронштадте в этой самой широкой одежине белой и с венком на голове — венок ему представился почему-то желтенький из одуванчиков, которые плетут себе по весне деревенские девчонки, — и так вдруг стало Кире смешно и радостно, что он даже за живот схватился и присел. Но у амбара мелькнула маленькая степенная Домна, и Киря подобрался: слава Богу, не маленький!

— Киря, наконец-то! — радушна встретила его сидевшая на террасе со своими газетами Анна Степановна. — И какой молодчина стал! Ну, очень рада тебя видеть… Садись и рассказывай…

Киря расцвел в своей солнечной улыбке.

— Я насчет газеток, Анна Степановна… — отвечал он, ловко отдавая ей честь.

— Да ну садись, садись… Получишь и газет… Рассказывай, как у вас там настроение… Что поговаривают?

— Безусловно, будет леварюция, Анна Степановна, в скором времени… — строго сказал Киря. — Матросы все в один голос говорят: как чуть только замиренье, так сичас и давай…

На террасу вышел из дома Евгений Иванович в своей старой охотничьей кожаной куртке и порядочно уже помятой панаме.

— Куда это вы по дождю? — спросила Анна Степановна.

— Так, пройтись немного… — отвечал он, молча ответив на поклон смущенного Кири.

— Охота мокнуть… Вы бы вот лучше прочитали отповедь Горькому по поводу его «Двух душ»… Замечательно остроумно написано… Хотите?

— Нет, спасибо. Надоела мне вся эта литературщина до смерти… — устало сказал он. — Зачем читать бумажные размышления, когда можно жить? И зачем мне непременно надо знать, что выдумал Горький? Вся эта жизнь из папье-маше не для меня, Анна Степановна…

131
{"b":"170987","o":1}