Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Завязался длинный, горячий и бесплодный спор, который кончился тем, что чай у всех остыл и каждый остался при своем прежнем мнении.

— Самое тяжелое в жизни для меня — это то, господа, что вы не хотите видеть своего народа таким, каков он есть… — с горечью сказал Сергей Терентьевич. — Что я, враг ему, что ли? Зачем мне клеветать на него? Ведь я живу с ним вместе… Вот иду я на днях Медвежьей горой, где теперь Кузьма Лукич церковь строить начал… Прежде всего вы должны были видеть, что у нас делалось на закладке храма! Это был настоящий Содом и Гоморра…

— Слышали. Но при чем тут народ? Это бесится буржуазия со своими прихвостнями… — сказал Миша угрюмо.

— Народ принимал в этом самое горячее участие! — отвечал Сергей Терентьевич. — Но оставим это: ну, закладка там, обычай, ничего не поделаешь… Но вот еду я на днях из лесу и остановился посмотреть на работы: ведь от матерщины стон стоит вокруг, ведь без гнусной ругани он ни одного кирпича не положит! А ведь это храм Божий строится…

— Ну и что же? Просто поганая привычка, только и всего… — горячо возразил Евдоким Яковлевич. — А видали вы, как у нас Боголюбимую встречают в мае? Ведь в крестном ходе этой весной не меньше двухсот тысяч человек было!

— Так вот в этом-то и ужас! — воскликнул Сергей Терентьевич. — Он идет пешком сто верст, чтобы встретить Боголюбимую, а в тот же вечер нахлещется в трактире до скотского состояния и будет рассказывать про попов всякую похабщину, а у нас без гнусной ругани он двух кирпичей сложить не может. Ну не веришь, так и не верь, а веришь, так относись к своей вере с уважением! Вот я как-то читал, как строились в старину готические соборы в Европе: на дело это поднимался чуть не весь народ, многие давали зарок поста до окончания постройки, а каждый камень клали при пении прекрасных псалмов… Это понятно. Но строить церковь под матерное слово — этого я не понимаю! То есть я-то понимаю, но от этого понимания у меня волос дыбом становится. Мне делается так страшно, что я на край света бежать готов. В народе нашем нет теперь никаких устоев, никакой веры ни во что, у него в душе страшная пустыня, и я готов вам тысячи раз кричать: быть беде! Быть страшной беде! Как и когда сорвется это, я не знаю, но знаю одно: так продолжаться не может! Я не знаю, как объяснить это исторически, я не знаю, кто в этом ужасе виноват, но я кричу вам: быть большой беде!

Все — кроме Евгения Ивановича — с дружеской яростью напали на него, и снова закипел жаркий, но бесплодный спор, который опять ничем не кончился. Сергей Терентьевич безнадежно махнул рукой.

— Одно скажу вам, господа: вы опомнитесь когда-нибудь, но — будет поздно!

— Хорошо… — тихо сказал Евгений Иванович. — Допустим, что все это так, что вы правы. Что же делать?

— Не знаю. В этом-то и ужас, что не знаю… — с отчаянием сказал Сергей Терентьевич. — Задачи так огромны, а сил так мало, что не знаю, не знаю, что делать… А лично: или бежать на край света, или погибать…

Его тоска еще более усилилась и обострилась. И когда вышли все на улицу и разбились на группы, Сергей Терентьевич сказал Евгению Ивановичу:

— Я бы в Силоамскую купель съездил теперь с радостью…

— В какую Силоамскую купель? — удивился тот.

— В Ясную Поляну… Не прокатимся ли вместе? А? Я еще не был у старика на могилке… Может, побываем там, так полегчает…

— А что же? Прекрасная мысль… — согласился Евгений Иванович. — Я с удовольствием проедусь туда… Григорий Николаевич, а вы как?

— А сколько будет стоить билет туда? — спросил тот боязливо.

— Вероятно, рубля четыре…

— Если четыре, то как-нибудь справлюсь… — сказал Григорий Николаевич. — Поедемте… Надо его могилке поклониться…

XVI

ЗОЛОТЫЕ КОРАБЛИКИ

Ранним утром все трое, усталые от бессонной ночи, вышли из душного, густо накуренного вагона на маленькой станции Засека и, перейдя полотно железной дороги, бодро зашагали широкой солнечной дорогой. Бескрайная засека стояла во всей своей осенней красе, и привядшая уже трава была покрыта густой и крупной росой, которая в тени уже переходила в иней, а на солнышке играла, как алмазная россыпь. И было вокруг все тихо и пустынно и немножко по-осеннему грустно. Дума, что вот все эти поля и леса были исхожены тем, чьему праху приехали они издали поклониться, что среди этих золотых просторов созрели вещи, которым откликалось человечество со всех концов земли, волновала их, и они молчали, думая каждый свое…

И вот справа по косогору раскинулся весь золотой старый парк, в глубине которого чуть виднелся фасад большого белого дома, а у входа белели две небольших кругленьких башенки. Сергей Терентьевич, хорошо знавший место, повернул на узенькую, крепко убитую тропку, и они стали огибать большой фруктовый, уже опустевший сад, чтобы, минуя усадьбу, пройти прямиком к могилке. Они вошли под золотые своды леса, пронизанного косыми стрелами утерянного солнца. Тут пахло прелым листом, влажной землей и застоявшейся утренней свежестью — запах, которым не надышишься в русском лесу осенью. Ноги сухо шумели в уже опавших листьях. И изредка в тихом воздухе срывались листья с деревьев, и золотые кораблики эти, колыхаясь и кружась, играли в утреннем воздухе…

В глубине золотых чертогов леса мелькнула впереди простая деревянная решетка. Невольно они ускорили шаги. И вот чрез несколько мгновений все трое, молча, сняв шляпы, уже стояли пред могилкой, затерявшейся в золотом океане старой засеки, и внимательно вслушивались в то, что неопределенно, глубоко и сладко волновало теперь их души, и невольно опасаясь, как бы какой фальшивой нотой не оскорбить и могилы, и своих друзей, и самого себя — чувствовалось, что тут это и особенно легко, и совершенно недопустимо. И души напряженно ловили в золотом океане те прелестные образы, которые он создавал, по-видимому, с легкостью всемогущего бога, и ухо чутко ловило замолкший шум той, угасшей с ним жизни, и волновали ум и сердце те мысли, которыми он так щедро осыпал всю русскую жизнь и даже весь век свой далеко за пределами безбрежной России.

И первое напряженное волнение постепенно улеглось в светлой грусти и в сознании важности этого золотого, осыпанного алмазами росы утра в глубине старого леса. И они тихонько отошли от могилки, осыпанной золотою листвой, и сели на влажную скамейку, и вдруг Григорий Николаевич тихонько рассмеялся и указал своим спутникам на решетку: вся сплошь она была заткана автографами посетителей, глупыми замечаниями, а местами и теми истинно русскими пакостями, которые покрывают в России все стены, заборы и все, что только может для этой забавы служить, покрывают всю Россию. Сергей Терентьевич нахмурился — это его тяжело оскорбляло, — Евгений Иванович слегка вздохнул и поторопился отвернуться, а Григорий Николаевич не мог удержать своего тихого смеха. Все это ни в малейшей степени не обижало его, как не обижало бы его намерение какого-нибудь вздорного мальчишки исчертить своим обгрызенным карандашом звездное небо. Великого старика, которого он так чтил, это не только не касалось, но даже и не могло никак, даже отдаленно коснуться.

— А мне вот плакать хочется, плакать обидными, жгучими слезами… — побледнев и все хмурясь, проговорил Сергей Терентьевич. — Это все тот же ужас опустошенной души, о котором я вам столько говорил. Прийти сюда только для того, чтобы харкнуть, — это страшно. И эти письмена на могиле Толстого — попомните, попомните! — это наше грозное мене-текел-фарес:[23] ты взвешен, найден легким, и царству твоему скоро придет конец…

— А я, как это, может быть, ни покажется вам странным, согласен с вами обоими… — тихо проговорил Евгений Иванович, следя за полетом золотых корабликов в солнечном пахучем воздухе. — С одной стороны — если мы посмотрим на Россию — это жутко. Немцы, например, не так относятся к могилам своих великих. Но если мы посмотрим на него, яснополянского друида, конечно, все эти попытки наших смердяковых харкнуть в небо тут только смешны: его не достанешь…

вернуться

23

Исчислил, взвесил, разделил (древнеарамейск.).

33
{"b":"170987","o":1}