Однако какая-то часть моего существа все же восстает, жаждет найти причину верить, что есть другой путь. Что я могу существовать среди живых, не думая о том, какие сочные они на вкус. Но эта часть становится все меньше и тише.
Итак, сидя в церкви с закрытыми глазами и склоненной головой, я замечаю, что, несмотря на весь религиозный скептицизм, несмотря на то, что я лишь прикинулся верующим, я молюсь. Надеюсь, мне будет дан знак, сигнал, что все перемены во мне — заживление ран, возвращение к жизни — происходят благодаря вмешательству божьему. Так я хотя бы буду считать страсть к живым вредной привычкой, собственным выбором, чем-то, от чего нужно отказаться. В противном случае придется признать: поедание человечины необходимо мне для выживания.
Голоса парочки, обсуждающей предстоящую свадьбу у меня за спиной, неожиданно стихают. Я открываю глаза. Женщины и священника, что стояли рядом с алтарем, уже нет. Как и человека, который был слева у передних рядов. Единственная из живых — женщина, что сидит на несколько рядов впереди меня, склонив голову. Ее усердие в молитвах достойно похвалы. Но тут в тишине церкви раздается храп, и до меня доходит — она тоже притворяется, совсем как я.
Я по-прежнему жду знак, когда с улицы доносится шум. Непонятно, что происходит, но сирен не слышно, поэтому я решил, что со мной это не связано. Затем через заднюю дверь входит священник в сопровождении двух офицеров службы отлова бродячих животных.
— Это он. — Священник указывает на меня. — Уму непостижимое кощунство!
Вот тебе и божье вмешательство.
Глава 36
— Энди, поднимись на минутку, милый!
Проснувшись сегодня утром, я обнаружил, что на щеке дюйма на два распустился шов. Нитку я срезал ножницами, а сейчас накладываю грим: хочу сделать вид, что скрываю швы, хотя на самом деле приходится скрывать, что выздоравливаю.
— Энди! — снова зовет мама.
Без грима меня пока с живым не спутаешь, однако любой, кто видел меня раньше, определенно увидит нового, усовершенствованного Энди. Например, родители.
— Энди!
— Ладно, ладно, — бормочу я и улыбаюсь, ведь это первое слово, которое я произнес четко.
Напоминаю себе, что нужно помалкивать, а то родители, чего доброго, слетят с катушек, и у отца появится еще одна причина сдать меня в зоомагазин. Хотя неплохо было бы посмотреть на их лица. Так бы и поступил, если б мне не грозило больше никогда не увидеться с Ритой. А в этом случае игра определенно не стоит свеч.
С маркерной доской на шее волокусь вверх по лестнице, делая вид, будто левая рука и нога у меня не работают. Однако если вы внезапно обнаружили, что ваше тело исцеляется, и к вам возвращаются все моторные навыки, имитировать искореженные конечности и разложение тела труднее, чем кажется. Все равно что женщине пользоваться писсуаром в мужском туалете.
Иногда об этом просто забываешь.
Наверху пахнет домашним печеньем, Фрэнк Синатра напевает свою версию «Омелы и остролиста». Мама всегда любила винтажную музыку.
Рождество уже на пороге, и очень к месту — каждый день я просыпаюсь в ожидании новых подарков. Только нахожу их не под елкой и не в носке, а в себе самом и в своем отражении в зеркале.
Когда начинает возвращаться способность разговаривать и ходить, когда испытываешь радость и восторг от других физических удовольствий, которые ты и не чаял вернуть обратно, когда у тебя вновь появляется способность ощущать вкус и запах, — вопросы морали, сопровождающие эти изменения, отходят на второй план. Становятся небесспорными.
Что касается Бога… У Бога был шанс. Он им не воспользовался и отправил меня в приют для животных.
Шагая по лестнице, я прислушиваюсь, не стучит ли сердце.
Вот интересно, если сердце у меня снова забьется, я все еще буду считаться зомби? Если кровь потечет по венам, теоретически я так и останусь нежитью? А если я начну дышать? Сделаюсь ли я человеком? Обрету ли я вновь права и возможности, которыми когда-то обладал?
Полагаю, особого значения это не имеет, ведь я не способен изменить то, как обо мне думают живые. Они будут верить лишь тому, чему хотят верить, даже если они — мои родственники.
Когда я, притворно хромая, вхожу в кухню, отец сидит за столом, смотрит на меня и рассеянно перебирает стопку бумаг. Мать моет посуду.
— Садись, — произносит отец.
Если не считать потасовки в День благодарения, отец редко обращался ко мне со времени моего воскрешения, а мама, как ни странно, ведет себя холодно. Во мне шевелятся смутные воспоминания — я явно участвовал в похожей сцене. Предчувствие беды тоже знакомо, хотя не связано ощущениями зомби в мире живых, — что-то более отдаленное: из моей молодости.
И тут до меня доходит.
Раньше, когда у родителей появлялась нужда заняться моим воспитанием, мама звала меня в комнату, сама как ни в чем не бывало принималась за какое-нибудь обыденное дело, а отец тем временем устраивал выволочку. Однако на этот раз, чует мое сердце, домашним арестом не обойдется.
— Сядь, Эндрю, — снова говорит отец.
Теперь понятно — я влип. Отец называет меня «Эндрю», только если я в чем-то здорово провинился.
Волокусь к столу и изо всех сил пытаюсь выглядеть неуклюже, усаживаясь напротив отца. Бросаю взгляд на маму: она все еще моет тот же стакан.
Снимаю маркерную доску с шеи, кладу на стол и пишу: «Что случилось?»
Отец разглядывает надпись, затем смотрит мне в лицо.
— У нас проблема, — говорит он, листая бумаги. — Ты знаешь, что здесь?
Мотаю головой.
— Здесь, — говорит он, схватив стопку в руку и выразительно потрясая ею, — счета на каждую бутылку вина, которую я купил за последние десять лет.
Вот те на.
— Каждый раз, когда мы с матерью берем бутылку, я подшиваю счет за нее в папку. Счетов здесь сто семьдесят два — столько, сколько должно быть сейчас бутылок в погребе, за исключением тех, что ты разбил во время припадков.
Ой.
— На днях, когда ты был на одном из твоих собраний, я все пересчитал. И обнаружилось, что из ста семидесяти двух бутылок, которые должны лежать в погребе, не хватает сорока семи.
Вряд ли мое положение улучшится, если отец узнает, что я и других зомби угощаю вином.
— По моим подсчетам, — продолжает он и берет верхний листок из стопки, — общая стоимость недостающего вина, а также тех одиннадцати бутылок, что ты разбил, чуть менее семи тысяч долларов.
Вот еще одна причина обходиться пивом. По цене вино почти не уступает недвижимости.
— Если сюда прибавить оплату услуг твоего психотерапевта, те деньги, что мы вынуждены были отдавать каждый раз, забирая тебя из приюта для животных, да ущерб за мамину коллекцию фарфора, — сумма составит почти десять тысяч.
Сижу и смотрю на отца, слушаю Фрэнка Синатру и скрип мочалки о стакан, который по-прежнему намывает мама.
Меня начинает пробивать пот.
Больницы платят хорошие деньги за взятые с трупов биоткани. За квадратный фут кожи можно выручить тысячу. Роговицы идут по две тысячи за штуку, бедренные кости по три тысячи восемьсот каждая, а связки надколенника от одной тысячи восьмисот долларов до трех тысяч. Сердечные клапаны стоят от пяти до семи тысяч.
Правда, больницы платят не просто за ткани, а за их изъятие в готовом к использованию виде после целого ряда проверок на качество. Стоимость образцов для исследований, как правило, ниже, но и в этом случае отец вполне может возместить все десять тысяч, продав меня в исследовательский центр.
А я-то огорчался, когда в наказание меня грозили отправить в летний лагерь.
Стираю с доски предыдущий вопрос и пишу другой: «Что собираешься делать?»
— Ты знаешь, чего бы мне хотелось. — Он разглядывает меня с выражением недовольства и отвращения на лице. — Но матери невыносима мысль о том, чтобы распродать тебя по кускам.
Я смотрю на маму. Она не хочет поддержать меня даже взглядом.
— Больше на наше гостеприимство не рассчитывай, Эндрю, — говорит отец, и по едва заметной ухмылке на его лице я понимаю: ему хотелось объявить мне это с того самого дня, когда я вернулся. — Мертвецам не место среди живых. Их пристанище в земле.