Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Чушь!

— Вовсе не чушь! Я бы правда…

К счастью, в эту секунду встает малышка Чичита и начинает по-английски говорить.

— Тсс, — шепчу я.

— Сейчас я буду говорить с духами, — объясняет Чичита. — Так, как это делают у нас, в девственном лесу. Я буду просить добрых духов защитить Гастона с Карлой и их любовь, а злых духов держаться от них подальше. Вы же, все остальные, тоже молитесь об изгнанниках, каждый на своем языке, каждый своему Богу. Но все должны смотреть при этом на горящие свечи.

Затем она ведет себя как великий волшебник негритянского крааля. Заклиная, она взмахивает руками, тело ее извивается, и она говорит с духами. Отец малышки Чичиты строит плотину в Чили. Малышка Чичита три года не увидит отца. На вопрос фрейлейн Гильденбранд, что самое плохое на земле, малышка Чичита ответила:

— Дети. Отец всегда так говорит.

И так она извивается и кружится, воздевая руки к небу и по-португальски говоря с духами, здесь, в горах Таунус, посреди Германии, на расстоянии тринадцати тысяч километров от родины.

Я смотрю на детей, на больших и на маленьких. Одни молятся вслух, другие — про себя. Все глядят на горящие свечи в пещере. Ноа тоже молится (странно — он, старающийся выглядеть интеллектуалом). Геральдина молится молча, сложив руки. Рашид, маленький принц, молится по-персидски. Остальные молятся по-английски. «Коммунист» Джузеппе молится по-итальянски, то и дело осеняя себя крестом (ну и ну!). Я слышу множество языков. О Карле с Гастоном и их любви молятся множеству разных богов. Кстати, Али, маленького негритенка, страдающего манией величия, здесь нет. Он наотрез отказался прийти на макумбу. «Это языческие, дьявольские заблуждения, — возмутился он, как мне рассказал Ганси. — Вы все грешники и попадете в ад, если будете участвовать в макумбе. Есть только один Бог — мой!» Али, малыш Али…

Через некоторое время молюсь и я, про себя, конечно: «Господи, пусть между мной и Вереной возникнет любовь. Настоящая любовь. Сделай так, чтобы мы сблизились. И чтобы остались вместе. И чтобы ничто и никто не разлучил нас. Я достаточно взрослый. Я могу работать. Могу прокормить нас троих: Верену, Эвелин и меня».

— Ты молишься? — шепчет Геральдина.

— Да.

— О чем?

— О том, чтобы они были счастливы.

— А я молилась, чтобы мы были счастливы. Это очень плохо?

Она с мольбой глядит на меня.

— Ах, нет, — говорю я, — совсем нет.

Что меня связывает с Геральдиной?

Чичита воздевает обе руки и произносит:

— Это конец макумбы. Уходите все. Каждый сам по себе. Никто не должен ни с кем говорить или оборачиваться. Все должны думать о Гастоне и Карле. Иначе макумба не подействует.

Сто двадцать детей молча расходятся, думая о Гастоне и Карле. А в маленькой пещере горят свечи, лежат сигареты и спички для духов, стоят бутылки со шнапсом, приготовленные для них, открытые. Потому что у духов все-таки нет открывашек.

Глава 13

— Я очень опечален, господа! Хотя я все еще верю, что из вас можно сделать разумных, справедливых людей, эта вера сегодня еще раз сильно пошатнулась! Я знаю о вашей макумбе. Я стоял в кустах и все видел. Я очень разочарован, я, все учителя и воспитатели, которые заботятся о вас…

Грудной, спокойный голос шефа льется из громкоговорителя, размещенного в зале нашего корпуса. Дверь моей комнаты отворена, поэтому я могу слышать, что говорит шеф в большой столовой сидящим там детям. И всем остальным детям, которые этим вечером уже находятся в своих домах, ведь везде есть такие громкоговорители. Шеф может, если ему вздумается, через громкоговорители связаться со всеми домами.

Я лежу в постели. Врач приходил, подтвердил, что я здоров, однако посоветовал до следующего утра не вставать. Полуслепая фрейлейн Гильденбранд принесла мне ужин (снова в двух алюминиевых мисках), теперь она сидит у моей постели и слушает голос ее господина, льющийся из громкоговорителя в зале.

— Я прочел листок, который Карла и Гастон прикрепили на доске объявлений. Вы все это читали. И, конечно, были очень воодушевлены памфлетом. Они писали для нас, взрослых, не так ли?

Фрейлейн Гильденбранд елозит на стуле.

— Я хочу вас спросить, считаете ли вы в самом деле, что фрейлейн Гильденбранд, все учителя, все воспитатели и я — ваши враги? Считаете вы так?

Фрейлейн Гильденбранд нервничает все больше и больше.

— Считаете ли вы в самом деле, что мы не могли бы придумать ничего лучше, как воспитывать триста детей, а среди них много трудных, с которыми нигде больше не справляются? Считаете ли вы так?

— Вы не знаете, как все это ужасно для меня, Оливер, — говорит фрейлейн Гильденбранд.

— Почему для вас?

Но шеф продолжает говорить, и она только машет рукой.

— Воспитатели и учителя болеют, гибнут по вашей милости, да-да, по вашей милости! Им не дождаться слов благодарности. Многих вы ненавидите и мучаете. За что? За то, что они хотят сделать из вас людей, приличных людей? Иногда все вы становитесь мне противны, и я спрашиваю себя: «Зачем мы вообще заботимся о вас?» Вы находите Гастона и Карлу великолепными. А фрейлейн Гильденбранд… сволочь, в ближайшие недели ей жизнь медом не покажется!

Полуслепая фрейлейн Гильденбранд шмыгает носом и потерянно произносит:

— Ах, да. Конечно, не покажется…

Внезапно у меня пропал аппетит, и я отставляю алюминиевые миски в сторону. Из зала доносится голос шефа:

— Фраза, в которой Гастон и Карла написали о подростках и двадцатилетних — единственно верная! Да-да, здесь мы, взрослые, допустили ошибку! Но не такую, как полагаете вы или как описали они! Мы печемся не об интересах индустрии, а о своих собственных! Мы, воспитатели, думали, вы созрели для большей свободы. И мы дали вам эту свободу. На свете еще не было молодежи свободнее вас!

Из громкоговорителя раздается ропот.

— Ропщите, сколько вам вздумается. Я говорю правду. А то, что индустрия сделала на чувствах деньги, — дело другое. Да-да, мы совершали то же, что и Карла с Гастоном, и поэтому вы сегодня здесь! Но мы совершали это позже. Когда мы повзрослели, а не в пятнадцать лет! Вы назвали меня справедливым. Это не только почет, но и тяжкое бремя. Сегодня ночью я не спал. Я размышлял, верно ли поступил с Гастоном и Карлой. И я говорю вам — верно!

Снова ропот из громкоговорителя. Фрейлейн Гильденбранд сидит, молитвенно сложа руки, кажется, она вот-вот расплачется.

— Родители приводят вас ко мне. Мы с коллегами несем ответственность за вас. Мы несли ответственность и за Гастона и Карлу. Не притворяйтесь же тупицами! Вы знаете, как легко может случиться непоправимое. Слова о том, что я думаю только о моем интернате и его славе, — ложь. Я думаю о вас!

Фрейлейн Гильденбранд вздыхает.

— Не полагаете же вы всерьез, что врач ради вас пожертвует ребенком? Вам хочется в шестнадцать лет таскаться с тяжелым брюхом? Да? А кто будет растить ваших детей? Вы? Вы ведь сами еще дети! Как будет выглядеть следующее поколение? Наше выглядит и так достаточно печально!

— Съешьте же еще что-нибудь, Оливер, — говорит фрейлейн Гильденбранд.

— Не могу.

Голос шефа:

— Надеюсь, вам известно, как, несмотря на все, вы мне дороги. Но сегодня я не могу с вами ужинать. Мне тошно. До смерти тошно. Я пойду домой. В течение некоторого времени вы не увидите меня в столовой. Потому что в течение некоторого времени я не смогу видеть вас.

Пауза.

— Если у кого-то возникнут серьезные проблемы, он может прийти ко мне домой. Но я повременю пока приходить к вам. Доброго всем вечера.

Чик! — щелкает громкоговоритель.

— Ах, Господи! Господи! Господи! — произносит фрейлейн Гильденбранд, и из ее полуслепых глаз в самом деле льются слезы.

— Что такое?

— Для всей школы я теперь сволочь.

— Да нет же!

— Конечно, я сволочь! Но я же была обязана сообщить о том, что видела!

— Конечно, фрейлейн Гильденбранд, конечно.

46
{"b":"164185","o":1}