— Подожди, Гришук, не время.
И оттого, что она называла его мягко, как прежде, «Гришуком», Цыганкову начинало казаться, что в отношении Валерии к нему что-то изменилось. Но что? Лучше или хуже стала она к нему относиться — сказать было трудно. Несколько раз он заставал жену за вузовскими учебниками. Валерия читала курс хирургии с красным карандашом в руке, отчеркивала целые абзацы. С мужем она не была ни раздражительной, ни ласковой. Иногда у Григория появлялась тревожная, пугающая мысль: «К чему вся эта перемена? А вдруг она уложит вещи и уедет?» И от этого вновь пробуждалась тоска…
Войдя в комнату, старший лейтенант зажег свет. Очевидно, он слишком громко прихлопнул за собой дверь. Валерия проснулась и привстала на локтях в кровати. Распущенные волосы упали на ее белую шею.
— Опять ты в полночь, Гришук!
Григорий остановился, молча расстегнул верхнюю пуговицу комбинезона и так и остался стоять, прислонившись спиной к косяку двери. Очевидно, столько невысказанного горя было в его глазах, что Валерия Николаевна не выдержала. Выражение сонного равнодушия уступило место удивлению. Она вдруг свесила с постели ноги, нашарила ночные туфли и приблизилась к нему:
— Что с тобой, Гриша? Почему ты молчишь?
Цыганков устало провел ладонью по холодной щеке, сказал медленно, точно отрывал от себя эти слова:
— Ты жена офицера, Лера. Я не должен этого делать, но тебе скажу. Наши товарищи, майор Мочалов и лейтенант Спицын, не вернулись с задания. Они в горах, на вынужденной.
— Почему? — тихо спросила Валерия.
— Вели бой с иностранным самолетом, нарушившим нашу границу, и остались без горючего.
— Мочалов, это тот красивый майор с черными бровями? — невпопад спросила Валерия. — А Спицын молоденький, курносый, почти мальчик.
— Да. Две жизни, две человеческие жизни!
Валерия пошевелила теплыми губами, словно что-то подсчитывала в уме.
— Гриша, — сказала она задумчиво, — а ведь и с тобой это могло бы случиться… Это верно?
— Если бы я был на их месте, — подтвердил Цыганков.
— И ты бы остался там… в далеких безлюдных горах?
— Да. Тогда бы остался, — мягко улыбнулся старший лейтенант. — Но, как видишь, со мной этого не случилось, и сейчас у меня новые заботы. Я выпью стакан чаю, Лерочка, и уйду на аэродром на всю ночь, — помолчав, сказал Григорий и стал сбрасывать с себя комбинезон. — Видишь, какой буран. Но завтра все равно полетим па поиски.
Валерия подошла к нему вплотную, положила голые руки на плечи.
— Кто полетит, Гриша?
— Прежде всего капитан Ефимков. Будет мало — полетят и другие. На очереди Андронников и я.
Валерия тяжело вздохнула. Ночник из-под розового абажура щурился, словно удивлялся, что вот встали двое на пороге и не проходят дальше, будто нет лучшего места в этой теплой комнате. Странные мысли нахлынули вдруг на молодую женщину. Нет, не о Мочалове и Спицыне думала она, а о том, что именно здесь, в суровом пограничном Энске, течет настоящая большая жизнь, та жизнь, которую она чуть было не проглядела, затосковав по далеким огням Москвы, по уютной трехкомнатной квартире на Кузнецком, по ежедневным телефонным перезвонам с подругами. Прав отец. Как же могла она не найти своего места здесь, среди этих простых, прямодушных людей, таких, как ее Григорий, никогда не жалующихся на трудности, даже страдающий и то потихоньку, так, чтобы не видели этого другие? Нет, дальше не может все оставаться так… Валерия привстала на цыпочки. Горячее ее дыхание опалило Григория, необычно блестели большие зеленоватые глаза.
— Гриша, ты чуточку отдохни. Давай я сниму воротничок, развяжу галстук. Не помогай, я сама.
Цыганков почувствовал легкое прикосновение ее пальцев. «Что с нею, совсем как раньше», — подумалось тревожно и радостно.
— Вот так! — тихо сказала Валерия, забирая галстук и воротничок. — Теперь за стол. Я сейчас согрею тебе чай. Ты что будешь — котлеты или яичницу?
— Ты раздетая, простудишься, — остановил ее Григорий.
— Да нет, что ты! — мягко возразила Валерия. Она сделала шаг к буфету, но остановилась и оглянулась на мужа. — Гриша, — произнесла она твердо, — я тоже пойду с тобой. Пока ты будешь кушать, я оденусь.
— Куда? — удивленно попятился Цыганков.
— На расчистку снега. Да, да, не смотри на меня, пожалуйста, такими глазами. Я и у Оботова и у Земцова могу попроситься. Ведь лишние руки на аэродроме сейчас не помеха. Я разбужу в Энске всех женщин и позову с собой… У меня нет валенок, но я возьму твои старые унты. В них будет тепло.
— Лерочка! — Цыганков нежно взял ее за руки, привлек к себе. Он хотел ей сказать какие-то особые теплые слова о том, что все плохое в их жизни кончено, что она стала опять его прежней, близкой Валерией, но он не нашел подходящих слов и топтался на месте, улыбаясь широкой простодушно-доверчивой улыбкой, говоря ей совсем другое. — Не надо. При всем желании не могу тебе этого позволить. Мы стараемся, чтобы об этом знало как можно меньше людей. А если понадобится, — нерешительно прибавил он, — я приду за тобой. Ладно?
— Спасибо, Гришук! Я спать сегодня не буду до твоего возвращения. Мне нужно будет подробно ответить папе. На то письмо. Помнишь? — Она запнулась, так же, как и он, не находя подходящих слов, и тогда Цыганков смело шагнул вперед, покрыл горячими поцелуями ее лицо.
Ночь, глубокая зимняя ночь. Оголтелый ветер мечется по единственной улице Энска и воет, воет не переставая. Будто озлобившись на все живое, человеческое, он заносит горбатую, ныряющую в овраг дорогу, с яростью набрасывается на часовых, охраняющих самолетные стоянки. Уже пробило двенадцать. Откуда-то издалека, вероятно из казармы, донеслись звуки Государственного гимна. На одном из постов прозвучал голос часового: «Стой! Кто идет?» И опять тишина. Но если внимательно прислушаться к шуму ветра, то можно различить приглушенное рокотание снегоочистителей. Пронзая фарами февральскую ночь, машины медленно движутся по летному полю. А рядом с ними непрерывно трудятся солдаты авиатехнического батальона, механики и летчики, молчаливо и упорно очищая подъездные пути от липкого, бьющего в лицо снега. Нужно все сделать, чтобы к рассвету аэродром был готов и капитан Ефимков на своей «двойке» смог отправиться в трудный, опасный полет…
Не спится в эту вьюжную ночь и самому Кузьме Петровичу Ефимкову.
Он лежит на спине с широко раскрытыми глазами. Завтра трудный полет, нужно бы отдохнуть, забыться, а сон не приходит, и Кузьма Петрович продолжает смотреть в едва различимый темный квадрат окна. Мысли теснятся в мозгу торопливые, несвязные, беспокойные.
Вспомнилось детство. Старик отец с поседевшими усами и шрамом на подбородке, полученным при штурме Зимнего дворца, возвращался с завода поздно вечером. Шумно отфыркиваясь, он долго мылся на кухне под краном, потом, растираясь мохнатым полотенцем, входил в комнату, с усов еще падали на пол капли. И весело спрашивал сына:
— Сколько отличных отметок из школы принес, стрекулист?
— Одну, — улыбался Кузьма.
— А я сто сорок процентов нормы! — бас отца в небольшой комнате раздавался мощно. Он поднимал сына на руки и громко смеялся.
Отец хотел, чтобы Кузьма заменил его в цехе, вырос хорошим токарем. Но старший сын не оправдал его надежд. Проучившись после семилетки год в фабзавуче, ушел по спецнабору в авиацию.
Когда Кузьма Петрович получил после войны первый отпуск и прилетел в Ленинград, отца уже не было в живых. Старик умер от воспаления легких вскоре после начала блокады города. В их комнате жили другие люди. Комната была заставлена незнакомыми вещами, но каждый угол, каждая царапина на стене остро напоминали о прошлом.
— Эх, батя, батя, — горько покачал головой Кузьма, обводя комнату тоскливыми глазами.
Из Ленинграда он уехал в Полтаву к своему другу-однополчанину, у которого и прожил остаток отпуска. Там, в городском театре, познакомился с молодой учительницей Галиной Горпенко. Веселая плечистая украинка с яркими черными глазами приветливо улыбнулась летчику, когда их знакомили друг с другом.