— Я не знаю, — сказала она. Она сунула руки в карманы кардигана, прежде моего, а сейчас — верхнего слоя ее костюма.
— Это легко. Просто сними свитер и…
Она покачала головой:
— Я не хочу ничего снимать, Джонатон.
— Только чтобы тебе было удобнее. Во всех этих шмотках ты запросто уронишь бутылку.
— Тебе не нравится, как я одеваюсь. Ты думаешь, я толстая.
— Мне нравится, как ты выглядишь. Просто слишком.
Она уставилась на меня. Крепко обхватила себя руками, неумышленно выдав, как мало ее осталось. Казалось, все ее существо заключалось в этих слоях одеяния, будто они надеты прямо на голые кости. Голодовка. Так она убьет себя, я понял. Я понял, что она убивала себя, и осознал, насколько меня это привлекает. Она задрожала глубоко под своим кардиганом.
— Ты будешь учить меня, Джонатон, или нет?
Я оглядел ее: глаза за очками все еще строгие, но уже что-то жалобное играет в уголках рта. Я впервые заметил, как ввалились ее щеки с нашей встречи почти год назад. Больше не было ямочек, что я видел на моей выставке в «Пигмалионе», когда пытался объяснить ей «Пожизненное предложение». Клянусь, в тот момент я подумал на секунду: не она ли и есть мое «Посмертное предложение», мой смертный приговор?
Такая голодная. Я посмотрел на нее голодным взглядом и открыл бутылку «Кюрасао».
— Я расскажу тебе, что делать, — сказал я. — Сначала выходишь за такого, как Саймон, хотя бы ради алкоголя такого качества.
— Не надо, Джонатон.
— Я серьезно. На него всегда можно рассчитывать в плане правильного спиртного. Он заботится о тебе.
— Пожалуйста, не надо.
Я пожал плечами. Расставил ингредиенты на стойке бара, тяжелой деревянной штуковине, встроенной в стену столовой Саймона, и отправил Анастасию в кухню за апельсиновым соком и льдом.
Столовая обладала типичным безличием Саймона. Как и гостиная, она была обставлена старой французской деревянной мебелью, той, что могла быть у джентльмена, не замечающего, как дед Саймона чистит на улицах его карманы, никогда толком не вникающего, что украдено. К вкусу Саймона невозможно было придраться, хотя невольно удивляло, почему первый в Сан-Франциско дилер современного искусства не украсил свою квартиру ничем современнее belle epoque. Такие хорошенькие вещицы — можно влюбиться уже в одни французские изгибы светлого дерева. Потом вернулась Анастасия, которая в обеих руках тащила апельсиновый сок и все, что забыли на кухне. Нет, Анастасия вовсе не была хорошенькой, и тем более когда постепенно приближалась к гибели. Нет, в своем беспорядке волос и лохмотьев она была просто сногсшибательна.
Она протянула мне сок — пакет оказался легче, нежели я ожидал, — освобождая руки, чтобы закурить. Я вдохнул подержанный ею дым, словно впитывая непостижимую тайну.
— Что теперь? — спросила она. — Я пить хочу.
— Две части сладкого вермута, две части сухого, по две части джина и апельсинового сока, одна часть «Кюрасао» и чуть-чуть горькой настойки, — перечислил я, смешивая ингредиенты в двойном количестве.
— Коктейльные бокалы?
Я кивнул. Она выставила их. Я разлил из серебряного шейкера Саймона.
— Мило, — сказала она и привела меня обратно в кабинет. Села за стол, чтобы не пролить. — По-моему, так должно быть всегда.
— Люди становятся ближе, — ответил я, — а некоторые отношения распадаются.
— Ну, я ничего такого не хочу. У нас есть коктейли и общество друг друга. Мы читаем и играем в игры. Каждый день похож на предыдущий. Мы ничего не ждем, нам нечего страшиться и нечего терять. Обещай, что так будет всегда, Джонатон. Пока мы живы.
— Мы можем рассчитывать на большее, Анастасия.
— Не говори так. Не говори мне о большем.В последний раз это означало, что за мной охотятся папарацци… из-за того, чего я не делала. Саймон спас меня, почти чудом. Хочешь знать, почему я его люблю?
— Нет.
— Вот за это. — Она жестом обвела мироздание, предъявила права на сферу, которая предположительно включала и меня. Уже успела опьянеть? — Он подарил мне этот покой. Я под его защитой. Ты должен это оценить.
— Нет.
— Ты совсем другой. Неудивительно, что ты еще не сделал Мишель предложение. Я люблю Мишель. Я давно бы вышла за нее, не будь она девушкой. Я наверняка буду подружкой невесты на вашей свадьбе. Замужнейподружкой невесты. Я уже замужем. Подумай, разве не смешно? Я даже не знала Мишель, когда она была моего возраста. Готова поспорить, она была прелестна. Она такой и осталась, конечно, и, по-моему, тебе стоит поскорее на ней жениться, потому что она мне немножко завидует.
— Даже если бы я на ней женился, у нее остались бы все причины тебе завидовать.
— Нет, Джонатон. Ты ошибаешься. Ты не понимаешь. — Она допила. Взяла бокал у меня из рук. Болтала дальше, все менее связно. Не помню, что она говорила, но напиток заставлял ее разговаривать, разговор вызывал жажду, а жажда вынуждала пить еще больше. Я не помню ничего, что она говорила в тот день, кроме одного: без вступлений или пояснений она вдруг сказала, что рукопись первого романа Эрнеста Хемингуэя была украдена и никто не знает, что с ней случилось.
После этого я решил, что ее новая книга будет совсем иной, нежели то, что я сначала предположил. Я все равно поместил действие в среду американских эмигрантов в Париже двадцатых, но уже с Хемингуэем в центре событий. Я представил американскую наследницу, эмигранты любят ее исключительно за ее красоту, и эта спортивная девушка вполне отвечает им всем приязнью, но влюбляется в угрюмого темноволосого французского еврея. Естественно, ради его внимания она готова на все. Она спит с ним, возможно, овладевает его языком и принимает его веру, но это лишь отталкивает его. Он влюблен не в нее, а в эмигрантские впечатления, в гений Хемингуэя и его круг. Возжаждав стать частью этого мира или, по крайней мере, казаться таковой своему французу, она соблазняет самого Хемингуэя, крадет рукопись его первого романа и публикует его как свой собственный. Но это провал, неискушенный и незрелый, отвергнутый теми, кто имел какое-то значение, за отсутствие ощущения подлинности.Конечно, Хемингуэй помалкивает, позволяя своей неудаче выпасть на ее имя. Она окончательно теряет француза. У нее не остается ничего, некому даже услышать ее исповедь — она отказалась от собственной религии. Возможно, она совершает самоубийство или, быть может, что-нибудь пооригинальнее. Никак не угадаешь. Я толком никогда не знал, чего ждать от собственных героев, как они поступят, пока они сами не сообразят и не откажутся передумывать. Я писал так, как некоторые живут, читая собственные побуждения в поступках персонажей, которые понятия не имеют о моем существовании, — и мне пришлось разрешить американской наследнице вести себя, как ей вздумается.
Вот только это был не мой роман. Я как-то позабыл об этом, поздно ночью набрасывая сюжет в блокноте за кухонным столом Мишель. Я забыл, что больше не писатель, что придуманная мной история принадлежит Анастасии и весь мир ждет, когда она ее напишет. От меня никто ничего не ждал. Нужно с этим считаться. Я боялся представить, что было бы, начни я новую книгу. Я знал, что никогда не смогу писать, как Анастасия. Она могла делать что угодно — и ее бы простили ради ее искусства. Я наделил ее качеством, однажды по ошибке приписанным мне: способностью творить великую литературу ценой одних лишь чернил и бумаги.
Мишель уже спала, когда я отправился в постель, и все же, когда я лег, ее руки обняли меня — мышеловка захлопнулась. Я разбудил ее, вырываясь.
— Я так счастлива, — сказала она мне на ухо.
— Ты счастлива? Почему?
— Я люблю писателя.
— Кого?
— Тебя, милый. — Она прижалась губами к моему рту. — Я люблю тебя.
Честное слово, это должно было прекратиться. Только я знал, что не прекратится.
xiv
Мы видели их в обществе. Помню, однажды вечером я сопровождал Мишель, а Саймон привел Анастасию на один закрытый прием в честь великого американского художника Халцедони Боулза.