— Ты был писателем, Джонатон, — сказал Саймон, закрыв тетрадь и отложив ее в сторону. — Как Анастасия могла запомнить, что я ей говорил, если я сам не помню даже сути разговора? Я не могсказать ей некоторых вещей, о которых она тут пишет. Мой отец носил коричневыекостюмы. Писатели что, просто выдумывают? Ничего неприкосновенного нет? А вдруг она хотела меня выдать?
— Она романист, Саймон. Выдумывать — ее работа. Ей необязательно помнить вашу беседу дословно. Совсем наоборот, ей нужно ошибаться в воспоминаниях. Когда я пишу романы… когда я писалроманы… я нарочно исследовал небрежно. В жизни знания специфичны, непоследовательны и неточны. Если художественное произведение правдиво, на его страницах происходит то же самое. Анастасия не пишет твою биографию. Это твоя биография — материал для того, что она пишет.
— И теперь она даже не желает со мной говорить. Джонатон, что она разузнала?
— А что было разузнавать?
— Понятия не имею. Она знает то, чего я никогда ей не говорил.
— О твоей семье?
— О продажах в «Пигмалионе». О кое-каких договоренностях между мной и Жанель. О моем бизнесе.
— Ты мошенничал?
— Пожалуй, ты прав. Это все из-за деда. Она как-то умудрилась раскопать бумаги в Лиланде. Должно быть, что-то такое в его прошлом, что-то непростительное, и теперь она считает, что я за это в ответе.
— Она рухнула на сцене во время вручения Американской книжной премии, — напомнил я. — Ты что, думаешь, она про твоего деда размышляла?
— Она странная девочка, Джонатон. Сам знаешь. И у нее ничего нет, только я. — Он допил свой кофе. — Ты должен снова навестить ее в клинике. У меня совсем нет времени, но ты-то все равно ни чем не занят, тебе это проще простого. — Он вытер рот салфеткой. — Кстати говоря, когда я смогу продать твое «Посмертное предложение»?
— Откуда, по-твоему, Стэси узнала о твоих финансовых делах в «Пигмалионе»?
— Нашла мой дневник. Видимо, прочитала.
— То есть хочешь сказать, ты знаешь, что она?..
— Она оставила его валяться в квартире, как и все, что берет в руки. С заблудшим письмом от поклонника вместо закладки.
— Ты с ней разговаривал?
— Она просто не соображает, что делает.
— Но теперь, когда она в клинике, она, возможно, не идеальный…
— Еще кофе?
— Пожалуй, еще чашку.
— Честно говоря, сейчас я нужен клиентам. И я вынужден верить, что несколько недель в изоляции, где ее никто ни за что не найдет, только улучшат ее литературную репутацию. «Как пали сильные» снова в списке бестселлеров.
— Выходит, ты неплохо устроился в ее отсутствие.
— Плюсы холостяцкой жизни ты и сам знаешь.
— Еще бы, столько всего нужно успеть.
— Это меня освобождает.
— А женщин всегда так манят женатые мужчины.
— Я люблю свою жену, Джонатон.
— И доверяешь ей, даже несмотря на…
— Она любит меня. Предательство между нами исключено. Тебе не понять. Ты не знаешь ее внутренней жизни. — Его харизма пошатнулась. — Я скучаю по ней, Джонатон. — Его имидж засбоил. — Прошу тебя, попробуй ее вернуть. Психиатры беспомощны. Узнай, в чем дело. Я все улажу. Пускай берет мою жизнь и пишет свою книгу. Скажи мне, что делать. Джонатон, я на тебя надеюсь.
iii
Чем дольше я знал Анастасию, тем меньше я ее знал, или, точнее, тем больше сознавал, как мало знаю. Наше совместное молчание допускало то, что любители пошутить обычно заглушают гомоном. Я хочу сказать, что бы люди ни сказали, им не удастся выразить ничего существенного. Общение наше, если и бытует, то в манере говорить, в выразительных оговорках, в том, чего мы не поминаем. В балансировании между помрачением рассудка и изучением человека может крыться честность, нечаянная правда. Безмолвие с Анастасией затуманивало экран пустословия — со всеми его грамматическими и лексическими препонами, — и различался силуэт того, что за ним. (Раньше я был как художник, видящий мир только через периодическую таблицу желтого кадмия и фиолетового марганца: если жизнь моя происходила исключительно в словах, о чем же мне писать, если не о языке?) Но чем больше я видел, каждый день наблюдая за Анастасией, что молча сидела на своем камне, тем больше хотел понять, на что смотрю. Хотел придать ее тишине словесную форму, разделить не только хранение тайны, но и ее содержание. Я знаю, что сам себе противоречу: я хотел ее тишины иее доверия. Жаждал добиться и того и другого.
Значит, «колыбель для кошки». Я ждал у ее ног, пока она не дотянулась, не сняла веревочную колыбель с моих пальцев, чтобы сделать солдатскую койку. Она улыбнулась, когда я изобразил свечи, а потом превратила их в ясли, из которых я соорудил бриллианты. Я ее зацепил. Согласно эскимосскому мифу, в веревочные сети можно поймать даже солнце, исчезающее на зиму. Непрерывно вплетая сегодня в завтра, я надеялся лишь удержать Анастасию.
В нашу игру она втянула целый мир: карибу, кенгуру и койота, вигвам апачей, бриллианты Каролинских островов, сибирские избы, мышь чиппева [50]и свору псов Лохиэля. [51]И пока она озадачивала профессиональных медиков, до меня дошло, что она делала. Она тянулась к общению. Для того и требовались веревочные фигуры — оживить ритуальные сюжеты древних культур. Вот только словарь, приспособленный к мифологии, раз за разом изменял Анастасии: что ей псы Лохиэля, когда у нее самой имелся целый бестиарий проблем? Потому я не мог объяснить врачам, что она хочет сказать, и врачи, не выказывая никакого желания научиться «колыбели для кошки», махали рукой на свое любопытство и оставляли нас в покое.
Шли дни.
Я видел Анастасию.
Каждый день я видел Анастасию.
Я видел Анастасию каждый день, и каждый день мы играли в «колыбель для кошки».
Так прошла минимум неделя. Каждое утро, когда Мишель уходила на работу, я добирался поездом до Пало-Альто. В дороге я читал дневники Анастасии и книги из ее кабинета, которые дал мне Саймон. Перспективная ученица — она постигала даже то, что упустил автор. Я понял это, читая собственные романы через призму ее восприятия, через заметки на полях каждой страницы. Она подтвердила мое подозрение, что «Покойся с миром, Энди Уорхолл» в литературном отношении превзошел «Модель», несмотря на то, что доказал обратное — в рыночном. К тому времени я настолько привык доверять объемам продаж и приписывать им авторитет суда истории, что и не помнил уже, зачем тратил годы жизни на писательство. Я заставил себя забыть, как выстраивал книгу, словно музыкальную фугу. Теперь я представлял, как это действует и чем заканчивается, не больше, чем случайный читатель. Книга уже не принадлежала мне. Я ее отпустил. Анастасия вернула мне роман, чтобы я смог оценить его не как писатель, а как читатель. Я завидовал этому ее таланту, который, казалось мне, соответствовал ей намного больше, чем шумный успех. Она завладела моей книгой с таким пониманием, какого я не мог и вообразить. Ради нее я написал бы что угодно.
Но оставались ее изоляция и молчание. Здесь она не подавала надежд, а ее книги и дневники не давали подсказок. Видимо, секретик, который она таила в себе, столь угрожающе разросся в худеньком теле, что она не осмеливалась заговорить из страха проболтаться. Я понял: если я хочу, чтобы между нами снова было нечто больше, чем безвредные игры в бечевку с их примитивным словарем и зачаточным физическим контактом, мне нужно узнать ее тайну, разделить с ней эту ношу и освободить ее от тяжести.
Как бы то ни было, я знал, что все это не важно. Я сам берег свои тайны, а когда от них отказывался, раскрывалась пустота. Но в этом и загвоздка: как мне распознать загадку Анастасии в абсолютно очевидном? Раскрытие тайны — вопрос эпистемологии, интерес кроется не в факте, который хранится в тайне, а в том, что он в этой тайне хранится. Разгадать невысказанную тревогу Анастасии, решил я, — значит выяснить, о чем из того, что она не знала, что я знаю, она меньше всего хотела, чтобы я узнал.