И я пожал Саймону руку, мягкую, белую, она быстро скользнула в мою и обратно, точно развязалась удавка. Потом он отправился в гостиную пить херес с оставшейся компанией. Я пошел следом. Мишель, уже порядком пьяная, загнала в угол Брэда и Теда. Кики в восторге подсылала прислугу подливать Мишель в бокал. Подозвала меня.
— Ты очень понравился Ларе, — сказала Кики, глядя на Мишель и инвестиционных банкиров.
Но моя подруга уже успела высвободиться. Подошла ко мне.
— Уже поздно? — спросила она, выворачивая мне руку, чтобы глянуть на часы. Я повез Мишель домой.
Целуя меня в постели, она спросила:
— Стэси пишет романы, и ты их читаешь?
— Только ради Саймона, — заверил я. Она прижала меня к себе. Сунула руку мне между ног, будто что-то забыла там и лишь теперь вспомнила. — Убери, — сказал я.
Она сделала вид, что понимает.
xiii
Саймон назначил Анастасии свидание. Поклялся, что они будут одни, и, словно в доказательство, повез ее прямо через мост Золотые Ворота на мыс Марин.
Конечно, у Саймона были способы делать все и вся своей собственностью, и этот национальный парк не стал исключением. То, что другие мужчины — не важно, сколько их было, — уже ездили с Анастасией на мыс, привозили ее к тому же самому повороту на холме, чтобы посмотреть на тот же самый закат над тем же заливом и городом, ничего не значило. Прошлое не интересовало Саймона. Он рассказал ей, как и все остальные прежде, что Марин раньше был фортом, но выразился не так, как неизбежно говорили другие — будто это общеизвестный факт, с которым она, скорее всего, уже знакома. Они говорили: «А ты знаешь, что?..» Саймон сказал: «Я покажу тебе, где…» И показал. По дороге к холмам он ткнул в заброшенные бункеры, которые она уже видела. Но он не излагал ей историю войны. Говоря, что Марин был фортом, Саймон имел в виду совсем не это. Он поведал, что Марин был фортом для него и армии его друзей, до того как он вырос и стал Саймоном Харпером Стикли, владельцем «Пигмалиона» и будущим соучастником жизни Анастасии. Они спускались по серпантину на спортивном «остин-хили», одной рукой Саймон обнимал ее, иногда отвлекаясь на переключение передач, и рассказывал ей истории обо всем, что их окружало, вступая во владение каждой складкой и стежком ландшафта, размечая их границы вехами той безоговорочной личной значимости, что бывает только в детстве.
Он завернул огромный период истории в подарочную упаковку, которую смог вручить Анастасии, в сей маскировке даря одного себя. Только вот Анастасия, так жаждавшая занять весь его мир, задавала вопросы, на которые не всегда отвечало его повествование о бесчисленных экспедициях под его личным командованием.
— А какое звание было у Джонатона? — поинтересовалась она.
У меня не было звания. У меня не было звания, потому что я и Саймон вместе были на мысу Марин только однажды, в день его рождения, с его семьей и чуть ли не всей нашей детсадовской группой. Если даже он и планировал какие-то военные маневры, их так и не случилось, потому что он исчез со своей подружкой вскоре после прибытия, оставив нас пришпиливать хвост ослу и задувать свечи, загадывая за него желания. После этого его не выпускали из дома, Марин больше не вернулся к нему — и взамен он изучил топографию парка так тщательно, что, приехав с Анастасией в эти холмы спустя двадцать с лишним лет, хорошо помнил атаки и маневры реальной армии и подробно рассказывал о них так, будто сам их в детстве изобрел.
Разумеется, он и раньше использовал с женщинами эту уловку — заключал все важное в сугубо личные рамки, — но сомневаюсь, чтобы он хоть единожды поверил в свои россказни больше, чем когда его слушала Анастасия. Она задавала вопросы, требовала подробностей, для которых он еще не успел сфабриковать воспоминания, — какой удар по его уверенности.
А еще больше его тревожила мысль о том, что, общаясь со мной, она могла познать его за рамками его собственного представления о себе. И то, как он отвечал, — то так, то эдак переминаясь под грузом собственного прошлого, — влияло на его будущее с ней, с самим собой. Естественно, он меня дискредитировал.
— Джонатон не участвовал в этом, как ему хотелось бы думать, — доверительно сообщил Саймон, остановив машину у подножия скалы. — Он писатель. Это дает ему патент на вольное обращение с фактами.
Солнце почти село. Только его ореол дрожал на горизонте.
— Как будто святой решил окунуться, — сказала Анастасия, чтобы вместе с остальными мыслями смыть из памяти слово «писатель». После этого у каждого была своя причина избегать моего имени в разговорах.
Она дрожала. Он обнял ее, укрыл съежившиеся плечи своим пиджаком.
— У тебя есть святой покровитель? — спросил он.
— Мне бы, наверное, хотелось быть еврейкой. — От Мишель она узнала о прошлом Саймона. Мишель узнала от меня. Однако смысл замены фамилии Шмальц на Стикли почему-то ускользнул от бедной католической души Анастасии. Или быть может, она уловила то, что упустили мы все: он разыгрывал из себя истинного «американца англо-саксонского происхождения и протестантского вероисповедания» даже лучше меня, но, наверное, чувствовал свою еврейскую сущность острее, чем я, усерднее от нее убегая и добившись больших успехов. Признаться в этом хотя бы самому себе в тот момент было совершенно невозможно, но сомнения Анастасии, вероятно, показались ему сочувствием. Долгие годы Саймон сходил за протестанта, но ему не хватало убежденности, чтобы убедить самого себя. Если и было в его культурном самосознании что-то от уцененного «пари Паскаля», [15]то лишь потому, что такова личность Саймона в целом — сфальсифицированные выборы, в которых Анастасия угнездилась вотумом доверия.
— Зачем тебе быть еврейкой? — спросил Саймон. Он выпустил ее из машины. Они шли рядом. Держались за руки. Паузы в разговоре удлинялись, как сумеречные тени их фигур.
— Мне бы хотелось быть еврейкой, потому что… — Она посмотрела на него. Враждебность в его голосе была незваной, как комок в горле. — Я однажды была в синагоге. Женщины сидели отдельно от мужчин. На нас были платки, и я ничего не понимала. Я пошла только потому, что читала Псалмы и хотела это испытать. Они не видели, что я чужая, что я не одна из них. Наверное, они меня вообще не замечали. Они были где-то не здесь. Для католика обретение веры так же очевидно и невероятно, как свидетельствование чуда, плачущей мадонны или пресуществлений, а в синагоге нет ничего подобного, не на что смотреть, ни доказательств, ни зрелища. Я закрыла глаза. И в их молитве, не понимая ни слова, я услышала отзвук того, куда они уходят в себе. Мне захотелось этого — быть глубокой, как история, и такой же святой. Искушение. Понимаешь?
— А здесь родители справляли мой шестой день рождения, — сказал Саймон, будто отвечая. Так же естественно, как их спуск к воде, и прозвучало уместно, и он продолжил, неспешно, как и Анастасия: — Они задумали барбекю, для взрослых — курицу, а для нас — хот-доги. Не еврейскую кухню, как дома. Это был мой день рождения, поэтому они согласились на сосиски «Оскар Майер», как я хотел. Разрешили выбрать игры, которые мне нравились. Я выбрал перетягивание каната, и отец принес домой веревку из… с работы. — Тут Саймон умолк. Анастасия сбросила мокасины, купленные под присмотром Мишель вместе с остальными нарядами, и пошла по пляжу босиком, чтобы Саймон увидел ее педикюр. И случилось странное: он тоже снял обувь. — Работа моего отца… это была скобяная лавка. Настоящий восторг для мальчишки. Я выбрал перетягивание каната, чтобы похвастаться его товаром.
— Ты был хорошим сыном.
— Пришли сорок три человека из класса. Одну девочку звали Каролина. Моя первая настоящая подружка. Вон там мы прятались все время, у той дальней скалы. Роковая девица, ругалась как рок-звезда. Клялась, что бросит меня, если я оставлю ее ради дня рождения. Она была неисправима.
— У тебя было много девушек.