Помню, она спрашивала меня об иудаизме. Я думал, ее вопросы имеют отношение к новому роману, — слишком странного они были свойства. Вопросы, на которые не мог ответить Саймон. Вопросы, которые она предпочитала ему не задавать. Поэтому я и жаждал их, хотя редко был способен рассказать о собственной вере, не сверяясь с книгами, закрытыми в день бар-мицвы и отложенными в сторону — казалось, навсегда.
Ее интересовал антисемитизм во Франции.
— Каково было евреям в те времена, когда Хемингуэй еще жил в Париже?
— Евреев, думаю, он не слишком жаловал. По крайней мере, в своих книгах…
— Он меня не волнует. Я о среднем французе.
— Было дело Дрейфуса. [41]Насколько я помню, насчет того, что кого-то обвинили в преступлении, поскольку он еврей. Я могу уточнить…
— Когда ты был там…
— Мне было лет пятнадцать.
— Да, но ты сталкивался с антисемитизмом, из-за которого преступником могли объявить…
— Мне было пятнадцать, я был там с родителями неделю, как турист. И посмотри на меня, на мое лицо. Люди не верят, когда я говорю им, что еврей.
— Пожалуй, ты прав. Значит — никакого антисемитизма? — спросила она, смутно разочарованная во мне. — И ты не знаешь, могли бы тебя в чем-то обвинить или нет?
— Никакого антисемитизма, — ответил я, смутно разочарованный в себе. — Наверное, потому что я никудышный еврей.
— Хочешь сказать, ты грешил? — Теперь она была вся внимание. — По-моему, ты никогда ничего такого не делал.
— Именно. Я не хожу в храм. Я не помню молитв. Мне и в голову не приходило задуматься, существует ли бог. Мне следовало быгрешить. Тогда бы я, возможно, уверовал.
— Во искупление?
— В том числе.
— И что бы ты сделал, Джонатон?
— А что бы я должен был?
— Самое ужасное, на что бы ты решился?
— Да ты наслаждаешься этим.
Она кивнула, выдыхая сигаретный дым мне в лицо.
— Думаю, самое ужасное, на что способен писатель, — это плагиат. Ты бывал плагиатором?
— Все писатели — плагиаторы, Анастасия. Чехов платил людям по пять копеек за анекдот, по десять — за историю, но большинство из нас не настолько честны. Мы принимаем чужие поступки за проделки собственного воображения. Мы крадем у окружающих впечатления, по собственному усмотрению незаконно заимствуем их жизни. Наверное, худшее, что я делаю, — единственное, что я могу делать, — это пишу.
— Ты говоришь в настоящем времени.
— Я ничего не имею в виду. Не имелв виду.
— Но я говорю не о плагиате как метафоре. Я о буквальном воровстве чужих произведений.
— А если сопоставить, выходит вполне невинно: ограбить вора.
— Ты не принимаешь наш разговор всерьез.
— Я бы, возможно, отнесся к божественному порядку серьезно, будь на мне чья-то смерть.
— Для этого тебе нужно кого-то убить?
— Необязательно. Просто поверить, что я мог спасти.
— В жизни бы не подумала, что ты такой альтруист.
— Я не альтруист. Я мог бы позволить умереть, чтобы поверить, будто мог бы поступить иначе.
— Тебя могли бы отлучить?
— По-моему, последним отлученным евреем был Бенедикт Спиноза.
— Значит, лишиться вероисповедания возможно, хотя бы формально.
— Спинозу отлучили в семнадцатом веке.
— Ясно. Теперь для этого надо сменить веру.
— Не уверен, что даже это сработает. Думаю, это что-то несмываемое, как татуировка. Тебе не нравится, что я еврей?
— Не в этом дело. — Она жалобно посмотрела на сигарету, которую только что прикурила от предыдущей. — Как же раскаяться, если не можешь исповедоваться и читать «Отче Наш»?
— Раз в год читать Кол Нидрей. [42]
— И что, этого достаточно?
— Не знаю. Я его вообще никогда не читаю.
— Текста не помнишь?
— Его поют. Повторяют за кантором.
— Его нельзя читать в одиночку?
— По-моему, нет.
— Для этого, кажется, нужен бет-дин. [43]Возможно, миньян. [44]
— Ты много знаешь.
— Пожалуйста, не говори Саймону.
— Я понимаю. — Я представил роман, который она напишет, когда разберется с деталями: историю еврейской писательницы-эмигрантки, доведенной антисемитизмом во Франции до того, что она ради публикации позволила гою украсть ее собственную книгу. Я, правда, не мог взять в толк, почему ей следовало в этом раскаиваться, хотя в контексте романа я понимал, что обращение в католичество придало бы ее исповеди больше остроты. Весьма интригующая история, несмотря на все недочеты, так что мне пришлось сдерживаться, чтобы не написать ее самому. Вместо этого вечером я изучал вопрос перехода в другую веру. Определенно, история была бы выигрышнее, если обращение героини в католичество привело бы ее в никуда, поскольку в дело оказались вовлечены раввины, и она бы очутилась там, откуда начала, и теперь даже ее молитвам не хватало бы законности, чтобы освободить ее от несчастного «я». Но когда назавтра я обрадовал Анастасию известием, что евреи остаются евреями, в какую бы веру ни пытались обратиться и как бы усердно ни старались оставить собственную, она так расстроилась, будто я сказал ей, что ее привычная жизнь закончена, что она была всего лишь фарсом на потеху телезрителям и ей придется вернуться к родителям в Коннектикут.
— Что, если?.. — спросила она, накрутив четки на пальцы, — что, если кто-нибудь переходит из своей религии в иудаизм, Джонатон? Он сможет вернуться?
— Вряд ли тут другие законы. Если новообращенные по своему религиозному статусу приравниваются к урожденным евреям…
— А нельзя признать недействительным?
— Брак? Существует даже развод, — заверил я.
— Нет, не это. Обращение.
— Наверное, это можно как-то уладить. Сомневаюсь, что люди заметят разницу.
— Я не могуэто уладить, Джонатон. Мне нужно в это поверить — иначе как мне вообще во что-то верить? — Она разжала кулаки. Четки выскользнули из пальцев на пол кабинета. Я потянулся за ними, но не успел ухватить, как она стиснула мои руки. — Оставь, — сказала она. — Забудь. Давай просто веселиться, хорошо? Мы же можем? Мы же правда можем просто поиграть? — Когда я притянул ее ближе, она выскользнула. — Не поймаешь! — крикнула она из коридора, босиком выбегая на кухню. Я последовал за ней. Говоря о послеполуденном веселье, она обычно имела в виду домашний бар, который Саймон наполнял из опасений, что иначе она начнет прикладываться к чистящим средствам. Я неизбежно пил вместе с ней, не желая, чтобы у нее вошло в привычку пить в одиночестве. (Мне только однажды пришлось объяснять Мишель, отчего я пьян средь бела дня, и она признала мудрость моего поведения.)
— Что тебе смешать? — спросил я Анастасию.
Она закурила.
— Можешь сделать мне «Бакенбарды Сатаны»?
— Прямые или закрученные?
— Мм?
— Прямые — с «гран-марнье», а закрученные — с апельсиновым «Кюрасао».
— Откуда ты знаешь, Джонатон? Ты все знаешь.
— Так прямые или закрученные?
— Какие тебе больше нравятся. Ты правда знаешь рецепт? Научи меня смешивать коктейли. Этим я и займусь. Стану барменшей. В колледже ты смешивал напитки?
— Только для друзей. Я никогда не знал, о чем болтать на вечеринках. Пока у меня была работа, было что сказать или хотя бы чем себя занять.
— И много девушек просили у тебя «Бакенбарды Сатаны»?
— Ты первая.
— Но ты знаешь рецепт…
— Я должен был быть готов ко всему.
— Научи меня, Джонатон. Пожалуйста, научи меня. Мне надо научиться.
— А где тыуслышала про «Бакенбарды Сатаны»?
— Люди пьют это в романах о двадцатых годах. — Она улыбнулась. — Я нашла это в книге, как и все остальное.
— Я тоже. — Я улыбнулся в ответ и закатал рукава. — А теперь, если собираешься смешивать коктейль, ты должна соответствовать внешне.