— Вы спрашиваете, что мы имеем против Мухина? — начала Светлана. — Только одно: он бессовестный человек. Людей без совести и души мы не хотим.
— Обвинение серьезное, но туманное, — возразил Усольцев. — Все ли у вас вяжется, друзья? Обычно бессовестным человеком считают того, кто совершает нечестные поступки, а бездушным, кто показывает безучастность…
— А преступником того, кто убил или пойман на воровстве, — перебил Вася. — Это мы слышали — о людях говорят их дела, человек — нечто вроде суммы совершенных им проступков. Никто не обвиняет Мухина, что он подстрекает к преступлению. Если бы это было так, мы обратились бы не в комитет, а в прокуратуру.
— Тогда объясните, я что-то не возьму в толк.
— Мы попросту не любим Мухина! У него сердце не болит, если с кем горе… Пусть он трудится в другом месте, а секретарем — не хотим!
Усольцев молчал, Вася добавил:
— Мухин — служака. У него комсомольская деятельность — мероприятия, против каждого — галочку. Вся его душа — энное количество галочек.
Усольцев слушал и думал о своем. Каждое слово вызывало в нем ответные мысли, по форме они мало походили на те, какие он обсуждал вслух, собственные мысли его были и шире, и глубже, но рождались под их влиянием, это было одно большое и разветвленное рассуждение. Нет, они нападали не только на Мухина, но и на Усольцева. Больше всего он ценил в новом комсомольском секретаре его работоспособность, точность и аккуратность, он восхищался его деловитостью и проглядел, что деловитость стала самоцелью — заседание ради заседания, выступление ради выступления, дело ради формы, что оно сделано…
И еще Усольцев размышлял о тех, с кем разговаривал, — о маленьком Игоре, которому так трудно пришлось в первые месяцы жизни в поселке, о капризной Светлане, мечтавшей лишь о том, чтоб убежать подальше из тайги, о непоседливом, порывистом Васе, так пристававшем когда-то со своими международными планами. За несколько месяцев они неузнаваемо повзрослели, эти ребята. Они стоят перед ним обветренные, выросшие, серьезные. Они не капризничают, не привередничают, не жалуются на тяготы жизни — нет, они устраивают сами свою жизнь, глубоко вдумываются в нее, предъявляют к ней, к своей жизни, большие требования — не собираются играть ею и примиряться с той, какая кое-как получается… «Вася — думал Усольцев. — Он недавно торопился спасать попавших в беду арабов, такое смятение развел в поселке — чуть ли не подбил всех на бегство. Он убегал от неустроенности, от трудности нового своего существования — так я понимал его действия… Он никуда уже не собирается убегать, он твердо врос в эту дикую глухую землю — здесь ему жить. Но он не собирается просто валяться на земле. Он не успокоится, пока не сделает эту глушь удобной и окультуренной. Для этого нужны не только здоровые руки, но и высокие души. С той же энергией, с тем же умением сделать свои заботы общими заботами всех, он поднимает, подталкивает, зажигает своих друзей. Вот он, тот организатор, тот природный вожак молодежи, которого ты искал — помочь, помочь ему! Ибо иначе он собьется на частное, на мелкое, на пекучую, но не основательную злободневность — направить его в простор, дать волю его стремлению разобраться в собственной жизни, углубить, очистить ее — этого он, все они ждут от меня. Я должен это сделать».
Вызванные Усольцевым товарищи Леши ушли, а порожденные ими мысли остались. В тот день заседал партком, среди других вопросов обсуждался и доклад прокурора о причинах гибели Леши. Прокурор подчеркнул, что конкретных виновников нет — никто не мог предполагать, что организм погибшего не принимает спиртного. Курганов вздохнул.
— Народ! Даже пить не умеют. Что теперь делать, чтоб опять не случилось такой беды?
— Запретим продажу крепких напитков, — предложил Усольцев. — Вино — пожалуйста, водка — когда как, а спирт — ни в какую… У нас не Заполярье, спирт не обязателен.
— У нас отдаленная стройка, — возразил Курганов. — Среди прочих льгот на отдаленность имеется и такая — спирт, вместо водки, чтоб не тратиться на транспортировку. Ладно, согласен. Закон не сухой, а немного подсушенный — думаю, простят нам это торговые начальники в центре.
Как это у них водилось, они остались вдвоем после окончания заседания. На этот раз Курганов сидел, а Усолыцев прогуливался по дорожке.
— Нужно нам потолковать особо, — сказал Курганов. — Что-то у нас неладно, раз такого хорошего парня упустили… Надо, надо докопаться.
— Давай докапываться, — согласился Усольцев. — Я все об этом случае думаю и хотел поделиться некоторыми мыслями. Но только не по конкретности, как мы обычно, — то пересмотреть, этого переместить… Нечто общее, этакую небольшую философию поднять.
Курганов уселся на диване поудобней — философия, даже небольшая, должна была потребовать немалого времени.
— Что ж, раз тебя потянуло в абстракции… Между прочим, я когда-то учил, что истина конкретна.
Усольцев пропустил мимо ушей насмешку.
11
— Понимаешь, — начал он, — несчастье с Лешей — событие сугубо личное, а корень общий в нем есть. И знаешь, в чем он? В том, что наша молодежь пьет много меньше, чем во времена нашей молодости. У них другие развлечения, пьянство перестает быть социальным бедствием…
— Ты уже говорил об этом, — напомнил Курганов. — Неужели, это все, что ты вывел из полугодового изучения наших ребят?
— Нет, конечно. В том разговоре я не мог ответить тебе, почему молодежь наша равнодушней, чем были мы, к общественной работе. Кажется, сейчас я смогу ответить. Но идти придется издалека.
— Ночь только начинается — не впервой нам рассиживаться до рассвета.
Усольцев подумал, прежде чем начинать. Курганов знал за ним эту привычку — в сложных случаях, особенно, когда дело еще самому не вполне ясно, Усольцев подбирал первые фразы. Он говорил, что молчание вроде развилки дорог, а фраза — выбранный путь: слово произнесено, иди в его сторону.
— Ребята наши, конечно, народ иной, чем мы были, тут спору нет. Но чем иной? Сложнее и тоньше…
— Культурней, потому и тоньше. Вон понаехали — чуть ли не половина десятиклассники. А в наше время? Четыре-пять классов — родительские, остальные сам добирай. Не до особой тонкости.
— И это, конечно. Только тут не вся правда. Их другое занимает, чем нас. Они какие-то в себя погруженные. Приятельствуют, ссорятся, расходятся, влюбляются, дружат и все время у себя допытываются, так ли идет, как нужно, — в общем, по их же словечку, «выясняют отношения». Вслушайся в этот термин — в годы нашей молодости он прозвучал бы дико. Нам было не до выяснения отношений.
— А почему? Вспомни наши годы — энтузиазм первых пятилеток, индустриализация, коллективизация, везде перевороты, все вдруг стало на дыбы — не до личных переживаньиц. Даже любили как-то на бегу, не переводя дыхания. Я с моей Дашей познакомился в поезде, вместе ехали на стройку, а вышли из вагона и пошли в загс, а оттуда уже — в отдел кадров и в общежитие. Даже объясниться толком не пришлось. Ничего, живем четверть века, не жалуемся.
— Правильно. Но только ты доказываешь, что и я хотел доказать. Личные переживания в буче огромного общественного переустройства казались мелкими, мы их вроде стеснялись, во всяком случае, в центр жизни не совали. А у этих личное куда побольше нашего, они все в нем копаются. И еще одно: ты со своей Дашей на второй день знакомства попер в загс, а эти — нет, не спешат. За полгода в поселке сыграно четырнадцать свадеб, а сколько завлечено и разбито сердец?
— Что ты этим хочешь сказать? Что прохвосты-парни обдуривают девчат, а от брака увиливают?
— Ни в коем случае! Объяснение это годилось несколько лет назад, особенно после войны, когда парней не хватало, а для нашей молодежи не подходит. Дело посложнее. Это раньше девчата гонялись за парнями, сейчас скорее — наоборот. На многое смотрят проще, а вот на всю жизнь соединиться — тут не торопятся, тянут время.
— Степан Кондратьевич, пойми, у нас не хватало не то, что часов, — минут на слишком тонкие переживания! А этим что делать после смены?