Я вам не рассказывала, как Рина Зеленая в бывшей балиевской «Летучей мыши» изображала исполнительницу старинных романсов и таборных песен? Она выходила на эстраду — это был пародийный спектакль — в длинном черном платье, с огромной, надувной грудью с золотой цепью до пупка, такой с крупными звеньями. Рина держалась за эту цепь руками и, слегка двигая ее, начинала петь: «Долго в цепях нас держали!» И потом, поддерживая грудь: «В царство свободы дорогу грудью, ах, грудью проложим себе!» В зале от смеха все сползали со стульев!
Так вот о Хикмете. Он начал читать в атмосфере торжественной приподнятости. Рядом Завадский с одобрительной полуулыбкой, Верка, вся устремленная навстречу пьесе, актеры — все внимание!
Читал Хикмет ужасающе! Медленно, невнятно, ровным, усыпляющим голосом — актеры гасли на глазах. Причем пьеса скучная и безразмерная, как сегодняшняя синтетика. Я уже думала: «Ну все, конец». А Хикмет перевернул страницу и сказал:
— Действие третье.
Юрий Александрович боролся со сном, Верка долго рассматривала складку на юбке, кто-то потихоньку покинул фойе, кто-то сладко задремал. Ну не могла же я поддаться общему настроению. Я изображала внимание и сочувственное волнение, кивала автору, делая вид, что разделяю страдания и длиннющие монологи его героев. И постепенно Хикмет стал обращаться только ко мне. Я заметила это слишком поздно! Но отступать было некуда. В конце пьесы от напряженного желания подавить зевок у меня даже слезы выступили на глазах, и я тут же поймала благодарный взгляд автора.
Когда он закончил пьесу, он стал говорить, что все, что есть в ней, он видел своими глазами, незаметно перешел к рассказу о своей жизни, которая была настолько трагичной, что я действительно пустила слезу сострадания.
— Мадам, — обратился Хикмет ко мне, — ваши слезы — лучшая рецензия на мою пьесу. Нейтральную роль в ней я дарю вам!
И протянул мне экземпляр, на котором сделал трогательную дарственную надпись.
Мне ничего не оставалось, как поблагодарить его, чмокнуть в щечку, а затем приняться с проклятиями за роль Фатьмы Нурхан, длинную и утомительную, как сама пьеса.
Слава Богу, что публика тоже заметила это. «Рассказ о Турции» мы играли редко, и вскоре он тихо и незаметно исчез с афиш.
Концерт в Ташкенте
Валентина Ходасевич, всю жизнь связанная с театром, опубликовала в «Новом мире» воспоминания. Между прочим, она пишет:
«Летом 1942 года в Ташкенте «Республиканская комиссия помощи эвакуированным детям» устроила в помещении Театра оперы и балета концерт. Толстой написал для этого вечера очень смешной политический одноактный скетч. Основные роли в нем играли: Раневская, Михоэлс, Абдулов и сам А. Н. Толстой. Концерт прошел с огромным художественным и материальным успехом».
Я прочел этот абзац Ф. Г. и спросил, что там было, — ведь Ходасевич ограничилась только констатацией факта.
— Было очень, очень смешно, — сказала Ф. Г. — Алексей Николаевич отлично знал быт киностудий — во время съемок его «Петра» он не вылезал из «Ленфильма». Скетч, что он написал тогда, — пародия на киносъемку. Действие разворачивалось в павильоне, где якобы снимали фильм из зарубежной жизни. Скетч, по-моему, так и назывался — «Где-то в Берлине».
На бутафорскую крышу большого дома (самого дома, как и водится в кино, никто не строил) выходила Таня Окуневская, тоскующая героиня фильма, — красивая, глаз не отвести! Ходасевич почему-то о ней забыла. Вспыхивали прожектора, режиссер — Осип Абдулов — кричал магическое:
— Мотор!
Хлопала эта безумная хлопушка — ненавижу ее всеми фибрами души! — и Таня пела, как ни странно, на мотив «Тучи над городом стали»:
Вышла луна из-за тучки. Жду я свиданья с тобой!..
И еще там подобную чепуху.
В это время появлялся Гитлер — Сережа Мартинсон, — он шел на свидание с Окуневской. Завидев его, двое рабочих студии — плотники в комбинезонах — их гениально изображали Соломон Михайлович Михоэлс и сам Толстой, изображали без единой репетиции, на сплошной импровизации — угрожающе двигались на него, сжав кулаки и молотки.
Гитлер-Мартинсон в страхе пускался наутек, режиссер хватался за голову, орал:
— Стоп!
Съемка останавливалась, но стоило появиться Мартинсону, все начиналось сначала.
— Ребята, — чуть не плача, просил Абдулов Михоэлса и Толстого, — это не настоящий! Это артист, он зарплату получает нашими советскими рублями, и у него карточка на хлеб и на крупу есть!
Начиналась съемка, снова пела Окуневская:
Вышла луна из-за тучки…
Публика уже не могла слушать ее — покатывалась от смеха. И снова на съемочную площадку пробирался Гитлер-Мартинсон, ища уже обходные пути, но плотники, удивительно точно повторяя движения друг друга, как заведенные устремлялись к нему, не в силах сдержать гнев. Режиссер впадал в истерику, в сотый раз пытаясь объяснить, что Гитлер ненастоящий, прибегая уже к самым абсурдным аргументам: «Его только вчера исключили из комсомола!» Но после команды «Мотор» все начиналось снова. Хохот в зале стоял гомерический.
— А что же делали вы? — спросил я.
— Импровизировала, как и все. Алексей Николаевич только написал схему действия, предоставив актерам полную свободу. Он сам упивался этой свободой и играл своего плотника с упоением и восторгом. Я была костюмершей — после каждого неудачного дубля шла к Окуневской подправлять костюм. Большая, в нелепой одежде «всех эпох и народов», с авоськой, в которой лежали зеленый лук и галоши, я выходила на крышу и требовала:
— Повернитесь!
— Боже, вы меня уводите! — капризно говорила Танечка.— Я вырастила зерно, а вы меня уводите.
— Никуда я тебя, милая, не увожу. Стой на месте. Очень мне надо. Я вон отовариться не успела, мне еще саксаул получать и козинаки, говорят, дают.
— Боже, о чем вы? — удивлялась Окуневская. — Вы уводите меня.
— Да куда ж я тебя увожу! Нужно мне очень! Думаешь, интересно здесь торчать без дела, когда люди в очередях стоят. А уйдешь — ты вон три минуты пела, а уже подол разодрала!
Этот диалог продолжался между каждой очередной «съемкой» на протяжении всего скетча. При втором, третьем моем появлении публика, хохоча, уже не давала начать. А я продолжала обсуждать насущные проблемы дня, приходила в ужас от свалившихся на меня забот, которые на самом деле были невеселыми, но выставленные в смешном свете становились проще и легче, и зрители радовались возможности посмеяться над тем, что ежедневно окружало их, чью нелепость они уже не замечали.
А играли все как! Я этого вечера забыть не могу! Это, знаете, бывает очень редко, когда актеры заражаются друг от друга и творят такое, не понять, откуда что берется! И тут все оказывается к месту — и фарс, и утрированный сантимент, — все органично. И актер, если он действительно актер, купается в этом всеобщем творчестве.
На Михоэлса и Толстого я не могла насмотреться, поражаясь их выдумке, которая фонтанировала ежесекундно: вдруг во время объявленного режиссером перерыва они начинали усиленно прибивать какой-то карниз к декорации, грохоча молотками. Но грохоча так, что ни одной реплики их грохот не перекрывал, — это тоже искусство! Осип орал на них: они, дескать, мешали ему делать ценные режиссерские указания, а на самом деле зрители слышали каждое его слово.
А Мартинсон! С его пластикой человека, у которого нет костей! А Окуневская? Голосок — ангельский! И вообще она — чудесная женщина и умница на редкость. Красавица, хоть и не комсомолка!
Ф. Г. засмеялась: «Кавказскую пленницу» мы тогда в очередной раз посмотрели накануне в «Иллюзионе», чтобы «развеяться», — настроение у Ф. Г. было, как она выразилась, «непотребным».
— А жаль, — продолжала она, — что Гайдай меня не пригласил, роли не нашлось. А Этуш у него как хорош! Вот Рязанов приглашал меня, и не однажды. Вот и совсем недавно, но не поверила я в его мамашу с революционным прошлым, отказалась от роли в «Берегись автомобиля». У Любочки Добржанской, которую он позвал вместо меня, она получилась пресноватой. А фильм какой вышел! Блестящий! Вот вам еще один редкий случай актерского сотворчества. Там нет проколов, ни одного!