В результате — бессонная ночь и письмо Завадскому:
«Дорогой Юрий Александрович, мне очень жаль Вас огорчать, но я не могу не написать Вам. То, с чем я сейчас сталкиваюсь в спектакле «Сэвидж», заставило меня принять твердое решение — уйти из театра. Я не могу мириться с безответственностью перед зрителем, с отсутствием профессионализма в профессиональном театре. Я не могу мириться с равнодушием, распущенностью.
В начале этого сезона — скоропалительные вводы новых исполнителей, не всегда профессионально подготовленных, отсутствие элементарной дисциплины на репетициях, полное отсутствие режиссуры, — все это поставило меня в условия, когда играть эту ответственную роль стало для меня буквально пыткой, которую я больше не в силах выносить. К тому же вчера, 28 августа, перед самым началом спектакля я узнала, что мне предстоит играть с партнерами, с которыми я не встречалась в течение трех месяцев (актеры Щеглова и Лебедев). Неужели же люди, которым Вы передоверили руководство театром, не нашли для себя обязательным предупредить меня об этом заблаговременно и назначить мне хотя бы одну репетицию с этими актерами?
Мне кажется, я заслужила уважительное отношение к себе со стороны тех работников театра, которые должны нести ответственность перед зрителем и передо мной. Моя требовательность к себе дает мне право быть в той же мере требовательной ко всем, с кем я работаю.
Будучи актрисой, воспитанной моим учителем П. Л. Вульф в лучших традициях профессионального театра, я не могу примириться с тем стилем работы, с которым мне пришлось столкнуться сейчас.
Подумайте, какая горькая у меня судьба: ведь совсем недавно я просила Вас взять меня к себе в театр, когда я бежала от Равенских не в силах вынести атмосферы, царящей в его театре. Тогда, как и теперь, я тоже рассталась с любимыми ролями («Игрок», «Деревья умирают стоя»).
Повторяю, мне искренне жаль Вас огорчать — нас так много связывает, но знайте — я огорчена не менее.
Ваша Ф. Раневская.
Самое парадоксальное в этой истории, что спектакль, так возмутивший Ф. Г., доставивший ей столько мучений и переживаний, спектакль, который она восприняла как провал, имел у публики грандиозный успех. Играла Ф. Г. в тот вечер блестяще — была необычайно чуткой, отзывчивой, полной юмора и обаяния. Аплодисменты несколько раз прерывали действие, а после спектакля овация длилась почти полчаса.
«Милой Зосе с пожеланием счастья!»
В какой-то момент я понял, что она, вероятно, никогда не напишет о себе книгу, хотя все постоянно просили ее об этом. В последний раз, когда Ф. Г. уже совсем было согласилась, Нина Станиславовна Сухоцкая сообщила об этом в издательство, но обрадованная редакторша буквально через несколько часов после нерешительного согласия получила безусловно решительный и категорический отказ.
— Ну о чем я буду писать? — говорила мне Ф. Г. — Память у меня отвратительная, скажут, «напутала старуха», да и кому это нужно все!
Память у нее прекрасная. Но у ее памяти есть свойство, остро необходимое прежде всего Раневской — комедийной актрисе. Охотнее всего Ф. Г. вспоминает эпизоды, в которых ей раскрылся юмор характера, юмор положения. В этом свойстве памяти—дар актрисы, ее умение видеть нелепости жизни, противоречия между возвышенным и низким, настоящим и искусственным. Если бы Ф. Г. все же написала книгу, это был бы удивительный документ индивидуального видения мира, видения, которое сама Ф. Г. считала недостаточно серьезным.
— Писать, как… (Ф. Г. называет фамилию известной актрисы)», я не могу. На мой взгляд, так расписывать свои роли нескромно, а рассказывать об исполнении ролей другими актерами — болтовня. Это дело театроведов. Что же тогда остается? Анекдоты?
Ну, например: в Смоленске я играла пьесу Алексея Толстого «Чудеса в решете». Сейчас мало кто ее помнит, а ведь это очень смешная комедия. Там героиня получает от матери лотерейный билет, на который пал огромный выигрыш, и вот нэпман, положивший на этот билет глаз, приглашает ее в ресторан. А она приходит с подругой. Подруга — это я, Марго, девица легкого поведения. И вот, попав в ресторан, я решаю вести светский разговор. Боже, как я любила эту роль. С аристократическим выражением на лице — с тем аристократизмом, каким представляла его Марго, — я стремилась поддержать «светскую беседу»:
— У моих родственников на Охте — свои куры. Я была у них недавно, и они жалуются, что у кур — чахотка.
Потом я танцевала (я тогда худенькая была, стройная), пела, играла на гитаре — у меня был романс собственного сочинения: «Разорватое сердце». И все легко, беззаботно. А когда героиня получила выигрыш, то моя Марго, впервые в жизни увидав такую огромную сумму денег, смотрела на них с удивлением и радостной болью, а потом начинала беззвучно плакать. Не от зависти, нет. «Мадам, — говорила я, — вам этот капитал слишком легко достался». В этом была для меня суть роли.
Мне кажется, я хорошо играла. Павла Леонтьевна, очень помогавшая мне, хвалила меня, и, вероятно, не зря. Во всяком случае, когда я была проездом в Москве и побежала смотреть этот спектакль у Корша, то не узнала своей роли — ничего не было, ни Марго, ни ее характера, ни ее трагедии — несколько смешных реплик, и все.
А в Смоленске мою Марго очень любили. Как-то после спектакля ко мне подошли три молодые женщины, окружили меня, плакали, благодарили: «Вы так верно изобразили нашу жизнь». А потом попросили фотографии. Я всем раздала.
И вот лет через десять — уже в тридцатых годах, я тогда гастролировала на Дальнем Востоке, уже Вассу играла — ко мне подходит офицер и просит поговорить «конфиденциально». И рассказывает, что вот-де несколько лет назад ему довелось провести время с одной дамой и у нее на стене он обнаружил мою фотографию. Такие же фотографии украшали стены ее подруг, что привело его в замешательство.
Представляете, — смеялась Ф. Г., — среди открыток веером — моя морда с надписью: «Милой Зосе с пожеланием счастья. Ф. Раневская». Или: «Жаннете на добрую память. Ф. Раневская». Я же не могла им отказать!
От смешного до трагического
Было время, Ф. Г. вела дневник, изредка, но подробно писала о своих встречах с Пешковой, Шепкиной-Куперник, Качаловым, Эйзенштейном, Толстой, сохраняла письма, но потом при очередной чистке архива все уничтожалось. Это называлось «самоинквизицией» или «переоценкой ценностей».
Однажды, когда я приехал в Суханово. где отдыхала Ф. Г., я увидел на столике листы, исписанные ее крупным почерком (Ф. Г. писала размашисто, большими буквами, поэтому маленьких «тетрадных» листов не признавала).
В тот день мы долго бродили. Было солнечно, но холодно. Ф. Г. рассказывала о нравах отдыхающих, о дворце Суханова и его прежних обитателях. Ее взволновал рассказ о недавнем посещении дворца одним из его бывших владельцев—белом как лунь старичке, приехавшем взглянуть на родные пенаты.
— А теперь разрешите пройти в некрополь моих предков, —торжественно произнес потомок, надев по этому случаю свой лучший, конечно, черный костюм. В сопровождении несколько смущенной дирекции он направился к круглому зданию, увенчанному куполом, — семейному пантеону.
— Что у вас здесь? — остановился потомок, войдя в зал.
— Столовая, — улыбаясь, сообщила дирекция.
На месте могильных плит стояли столы, укрытые полиэтиленовыми саванами. В тусклом свете, пробивающемся сквозь купол, поблескивали приготовленные к обеду венки ножей, ложек и вилок.
— Я никогда не ем в этом зале, — сказала мне полушепотом Ф. Г.
Мы спустились к прудам. Здесь у воды трава была еще по-летнему зеленой. Ф. Г. рассказывала мне о своем детстве, о Таганроге, где она родилась, о странном доме с пятиугольными наклонными потолками — архитектор уверял, что все так и было задумано и он боролся с однообразием. Она вспоминала о первых шагах на сцене, о кровавых расправах в Крыму, о Ялте времен Гражданской войны, о Первом крымском красном театре, где она работала.