Он посмотрел на певца, мистера Джоханота, который пожирал его широко раскрытыми глазами.
— Представьте себе, дамы, зрителей на двенадцать наших залов, собравшихся на улице.
Филип Астлей повернулся к группе белошвеек, хихикавших на своих местах и застывших, когда он обратил на них свой взгляд.
— Они были безжалостно убиты: мужчины, женщины, дети, — все без разбору. Им перерезают горло, вспарывают животы, их кровь и внутренности на дороге Вестминстерского моста и Ламбет-марш.
Одна из девушек расплакалась, за ней последовали и две другие.
— Что ж, плачьте, — сказал Филип Астлей, заглушая их рыдания. — Подобные действия вблизи наших берегов прискорбно угрожают всем нам. Прискорбно, дорогие коллеги. Заключение под стражу короля и его семейства — это вызов нашей собственной королевской семье. Смотрите и рыдайте, друзья. Это конец неведения. Англия не может сложа руки смотреть на этот вызов нашему образу жизни. Не пройдет и шести месяцев, как мы начнем войну с Францией — так подсказывает мне мой опыт кавалериста. Попрощайтесь сегодня с вашими отцами, братьями и сыновьями, потому что они скоро, возможно, отправятся на войну.
Во время последовавшей паузы, сделанной Астлеем, чтобы его слова лучше дошли до слушателей, раздраженные взгляды и ворчание уступили место скорбным выражениям лиц и тишине, нарушаемой лишь всхлипами со скамейки, на которой сидели представительницы костюмерного цеха.
Томас Келлавей в удивлении оглянулся. О революции во Франции в лондонских пабах говорили, конечно, больше, чем в «Пяти колоколах» Пидлтрентхайда, но он никак не думал, что это может коснуться лично его. Он бросил взгляд на Джема, которому только-только исполнилось тринадцать. Его сын еще был слишком молод, чтобы стать пушечным мясом, но вполне взросл для того, чтобы опасаться армейских вербовщиков. Как-то раз Келлавей собственными глазами видел действия вербовщика в одном из ламбетских пабов: тот уговорил легковерного юнца, пообещав несколько пинт пива задарма, после чего силой отвел его в ближайшую казарму. Томас подумал, что Томми в первую очередь стал бы объектом внимания вербовщиков. Он должен был бы беспокоиться о Томми, а не о Джеме. Но, с другой стороны, будь Томми жив и представляй интерес для вербовщиков, они по-прежнему были бы дружным, любящим семейством, в безопасности обитающим в Пидл-Вэлли, вдали от путей вербовщиков. Томас и не думал о такой напасти, когда вместе с женой принимал решение перебраться в Лондон.
— Я прибег к измерению количеством нашей публики, — продолжил Филип Астлей, и Келлавей отогнал волновавшие его мысли и стал слушать. — Актеры всегда должны быть чувствительны к настроениям зрителей. Чувствительны, мои друзья. Я прекрасно осознаю, что хотя публика и желает быть в курсе событий, происходящих в мире, но в амфитеатр они приходят, чтобы забыться — чтобы посмеяться и насладиться небывалыми чудесами, которые происходят у них на глазах, чтобы на один вечер выкинуть из головы заботы и опасности мира. Этот мир, — он обвел зал рукой, охватывая арену, сцену, места для зрителей в партере и на балконе, — становится их миром.
Еще до поступления сегодняшних ужасных новостей я пришел к выводу, что наша нынешняя программа слишком много внимания уделяет военным зрелищам. Великолепный и реалистический показ того, как солдаты разбивают лагерь в Багшотских полях,[43] и празднования в связи с заключением мира в Ист-Индийском военном дивертисменте, — мы не без основания гордимся этими постановками. Но может быть, мои друзья, с учетом нынешнего состояния дел во Франции они чрезмерны — в особенности для наших зрительниц. Мы должны подумать об их чувствительной душе. Я видел, как многие представительницы слабого пола содрогаются и отворачивают головы, чтобы не видеть этих представлений. Больше вам скажу: на прошлой неделе три дамы упали в обморок!
— Это случилось от жары! — пробормотал плотник, стоявший рядом с Томасом Келлавеем, хотя и сделал это достаточно тихо, чтобы не услышал Филип Астлей.
— Итак, мальчики и девочки, мы заменим Багшотское представление на новое — я его уже сочинил. Это будет продолжение приключений Арлекина, которого мой сын играл в начале сезона, а называться представление будет «Арлекин в Ирландии».
Труппа негодующе зароптала. Представления цирка собирали полный зал, и после некоторых изменений в программе установился устраивающий всех заведенный порядок, и все предполагали, что так оно и будет продолжаться до начала октября, когда заканчивается сезон. Они устали от перемен и вполне довольствовались ежедневными повторами, не требовавшими освоения нового, а новое всегда для них было связано с большим объемом дополнительной работы. Для начала наверняка будут отменены укороченные субботы.
Плотники направились на сцену, чтобы подготовиться к немедленному возведению декораций. Томас последовал за ними неспешным шагом. Хотя он и плотничал в цирке уже три месяца, по его характеру работать вместе с таким большим числом других людей временами становилось нелегко, и он иногда тосковал по своей тихой мастерской в Дорсетшире или Геркулес-комплексе, где шум производили только он и его семья. Тут же перед глазами постоянно мелькали исполнители, музыканты, лошади, поставщики древесины, одежды, овса, сена, носились туда-сюда мальчишки по бесконечным поручениям Филипа Астлея, торчали зеваки, создающие неразбериху. Но больше всего шума было от самого Филипа, который выкрикивал приказания, спорил с сыном о программе, или с миссис Коннел о продаже билетов, или с Джоном Фоксом обо всем остальном.
В его новом положении Томасу Келлавею пришлось привыкать не только к шуму. Его работа здесь была совершенно непохожа на изготовление стульев, и иногда ему даже хотелось сказать Астлею, что он не отвечает предъявляемым к нему требованиям, и признаться, что принял он это предложение, только чтобы доставить удовольствие жене, которая просто заболела цирком.
Томас был мастером по стульям, эта профессия требовала терпения, верной руки и глаза, чтобы дерево принимало нужную форму. Делая то, чего хотел Филип Астлей, нужно было обращаться с деревом совершенно по-иному. Предполагать, что Томас Келлавей сможет делать эту работу, было то же самое, что просить пивовара поменяться местами с прачкой на том только основании, что оба они пользуются водой. Мастер по стульям понимал важнейшую роль выбора породы дерева для каждой отдельной детали — без этого невозможно было сделать прочный, удобный, надежный стул. Томас знал толк в вязе и ясене, тисе, каштане, орехе. Он знал, что лучше всего выглядит и сохраняется сиденье из вяза; ножки и валики — из тиса, если его удавалось достать; ясень хорош для обруча спинки и подлокотников. Он чувствовал, до какой степени можно выгибать ясень, чтобы тот не треснул, он знал, с какой силой нужно долбить вязовую доску теслом, придавая ей форму сиденья. Он любил дерево, потому что всю свою жизнь использовал его. Но для декораций использовалась самая дешевая, низкосортная древесина: сучковатый дуб, бывшие в употреблении обрезки березы, даже обожженная древесина, оставшаяся на местах пожарищ. Томасу приходилось преодолевать отвращение, прикасаясь к ней.
Но еще труднее было ему смириться с концепцией того, что он должен был делать. Мастеря стул, он знал, что это стул. Его изделие использовалось надлежащим образом. Иначе с какой стати стал бы он его делать? А декорации были совсем не тем, чем должны были казаться. Он сбивал доски в щиты, придавая им форму облака, красил белой краской и вешал на «небе», чтобы они казались облаками, тогда как на самом деле они не были никакими облаками. Он строил замки, которые не были замками, горы, которые не были горами, беседки, которые не были беседками. Единственное назначение того, что он делал теперь, состояло в том, чтобы быть похожим на что-то и создавать некую атмосферу. С расстояния оно, конечно, выглядело неплохо. Нередко публика, увидев творения плотников, когда поднимался занавес, раскрывала в восторге рты и хлопала, хотя вблизи все эти декорации являлись всего лишь сколоченными вместе кусками дерева, раскрашенными для пущего эффекта. Томас Келлавей был непривычен к вещам, которые хорошими казались только на расстоянии. Стулья требовали совсем другого подхода.