Окончательное восприятие смерти Толстого Буниным происходит в смешении несоединимого — буддийских и евангельских понятий: "Кончился ещё и некий необыкновенный человеческий подвиг, необыкновенная по своей силе, долготе и трудности борьба за то, что есть «освобождение», есть исход из "Бывания в Вечное", говоря буддийскими словами, есть путь в «жизнь», говоря словами Евангелия".
Толстой, по Бунину, постоянно и «однообразно» рвётся из мира и "с одержимостью однообразия" говорит о том постоянно. Вначале обрести полноту Я, затем отречься от неё. "Подчинение и потом опять освобождение" — так повторяет Бунин вслед за Толстым, утверждая, что невозможно освободиться, если не достигнута полнота подчинения желаниям Я, полнота жизни. Он в «Ночи» об этом писал (повторим и мы): масса людей пребывает в состоянии неполноты жизни, безликости. Те, кто становятся личностью, особенными от прочих, те и достигают возможности "освободиться".
Бунин переживает и терзается, ибо в его душе соединяются неразрывно счастье полноты бытия и осознание необходимости выйти из этой полноты, из Бывания. Потому что: счастье — обман, соблазн Мары. Оттого Бунин и всматривается в опыт Толстого: как тому удалось осуществить то, необходимость чего он сознаёт, к чему тянется и чего никак не может принять окончательно. Всю жизнь Толстого, его конфликты с женой, с семьёй, с людьми, с миром, с самим собою Бунин осмысляет через проблему необходимости освобождения, выхода из мира, отвержения людей, этих обособленных Я, ради слияния с безличным потоком, в котором нет обособлений.
Бунин пишет о полноте бытия у Толстого, и чувствуется, что это бунинское же свойство. Он пишет о «сладострастии» Толстого и то же о себе: размышляет, опровергает, защищает от обвинений тех, кто не может постигнуть по своей малости невместимо большое. Бунин пишет о толстовском ужасе смерти — и значит о своём же нежелании выйти из Цепи. "Боже, оставь меня!" — не общий ли это вопль тех, кто близок к выходу из Бывания?
Близкие к выходу — уже вне нормы. Они ненормальны, поэтому воспринимаются как сумасшедшие. Бунин пристально всматривается в это сумасшествие Толстого, которое и самим Толстым признавалось, и утверждает: это естественно, нормально для освобождающихся.
Бунин верно осмысляет толстовское критическое восприятие бытия в последний период творчества (и своё собственное во многих произведениях?), его обличительную мощь: причина не в социальных стремлениях, вовсе нет: "Если жизнь не бесконечна, то она просто бессмысленна; а если она бессмысленна, то жить вовсе не стоит…"
Если жизнь бессмысленна, то она подменяется суетой, суетностью, страданием. А это — от желаний. А желание — свойство личности. Освобождение человека ради бесконечности есть освобождение от личности. Бунин повторяет это однообразно, как избранный. Он не хочет сделать вывода об освобождении от греховной повреждённости. Он не знает, как и Толстой, не хочет знать первородного греха.
Бунин признаёт с состраданием: "От всех чувств и от всех мечтаний осталось теперь, на исходе жизни, одно: "Помоги, Отец! Ненавижу свою поганую плоть, ненавижу себя (телесного)… Всю ночь не спал. Сердце болит, не переставая. Молился, чтобы Он избавил меня от этой жизни… Отец, покори, изгони, уничтожь поганую плоть. Помоги, Отец!"
Оба не мыслят возможности преображённой плоти.
Христианство не отвергает плоти, но отвергает плоть повреждённую, учит о преображении плоти мира тварного, об обожении плоти. Путь к этому открыт Воскресением Христовым. Воскресением во плоти.
Но оба, Толстой и Бунин, не мыслят спасения через плоть воскресшую.
"Что освободило его? — вопрошает Бунин о Толстом. — Пусть не "Спасова смерть". Всё же «праздновал» он "Смерти умерщвление", чувство "инаго жития вечнаго" обрёл. А ведь всё в чувстве. Не чувствую этого «Ничто» — и спасён".
Здесь — итог всех исканий.
Не "Спасова смерть" — значит и не Воскресение. Оно именно отвергается: пусть… пусть не Спасом спасён, но спасён.
Но если не Спасом, то не спасён и вообще.
Смерть побеждается Христом в Воскресении. Об этом сказано в Пасхальном тропаре:
"Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущым во гробех живот даровав".
Всё остальное — хула на Духа и усугубление апостасии мира.
Несомненно, Бунин не кощунствовал осознанно. Его просто слишком далеко увело его увлечение. Но отрицательный опыт — тоже опыт. Такой опыт как предупреждение каждому, где можно упасть.
Что нужно, чтобы избежать падения? Ответ один — держаться Православия. Однако всегда больше убеждает не общее рассуждение, но живой опыт живой жизни. Такой опыт мы обретаем в бытии и творчестве писателя, обратиться к которому настал черёд.
Глава XVII ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ШМЕЛЁВ
1
Иван Сергеевич Шиелёв (1873–1950)
Повседневная действительность нередко кажется безрадостной, порой отталкивающей. И.С. Шмелёв в своём творчестве вовсе не отворачивался от "ужасов жизни", изображая их с суровой реалистичностью, ничего не скрывая и не приукрашивая. Дело в той позиции, с которой писатель изображает эти «ужасы». Творческое credo Шмелёва предельно кратко и точно выражено в его рассказе «Переживания» (1911): "В гримасах жизни находить укрытую красоту".
За внешним увидеть внутреннее, подлинное — вот цель Шмелёва. Но у него нет в таком стремлении символистского тяготения к мистической тайне. Он хочет вызнать земное, но не обманчиво-поверхностное, а глубинно-сущностное.
И это обусловило такую самобытную черту произведений писателя, как сочетание трезвого, порою сурового бытовизма со своеобразной идеализацией действительности. Идеализация у Шмелёва — это нахождение "укрытой красоты" даже среди "гримас жизни". Своеобразие её и в том, что она никогда не выходит у писателя за рамки чисто бытового изображения действительности.
Шмелёв воспринимался всегда как крепкий бытовик. Однако быт не являлся для Шмелёва самоцелью. "Но как бы я ни взлетел, а не оторвусь от земли… везде стараюсь болеющее в душе тащить через осязаемые, видимые, простые и близкие формы… Отсюда через «быт», через бытие типичное, родное. Конечно, я не ищу быт как только быт… Солнце я люблю — ну и предпочту везде его отражение, пусть даже в луже от лошадей, чем в гастрономической трапезе. Ибо лужа может быть искусством, а трапеза никогда. Но, конечно, лужу я не потащу, как только лужу, через свою душу" — так сам он выразил важнейший принцип своего реализма.
Самые мрачные стороны действительности нередко отображались Шмелёвым совсем иначе, нежели многими его современниками. Даже в смерти писатель не видит ни особого трагизма, ни роковой тайны. Смерть, как она изображается, например, в повести «Росстани» (1913), лишена мистического ореола, она закономерна и необходима в общем круговороте жизни, и поэтому похоронный хор в финале повести "сбивается на песню": "И было похоже в солнечной роще, что это не последние проводы, а праздничный гомон деревенского крестного хода".
Отмеченная особенность творчества Шмелёва нашла своё отражение и в его концепции человека, и в концепции народной жизни.
Современники порой обвиняли писателя в слащавости, излишней сентиментальности. Но ещё раз отметим, что Шмелёв не избегал мрачных и жестоких сторон действительности, он просто всегда отдавал предпочтение радостному и светлому в жизни. Вера в человека, любовь к нему заставляют писателя взглянуть с сочувствием даже на «звероподобного» Культяпкина, замоскворецкого купца ("Лихорадка"), вечный предмет для социального обличения в передовой литературе: "И они страдают. И в них живая душа, которая может подыматься!"
Однако сказанное мало что разъясняет в творчестве Шмелёва. Это видимость на поверхности. Что же в основе?
Каково духовное мировидение писателя?
Вспомним в «Детстве» Горького: Алёша, показав язык деду, выслушивает предупреждение бабушки: Бог прикажет ангелам Своим, чтобы дед высек внука за такую провинность. Бог здесь — как источник наказания, позволяющий в страхе держать человека.