И столько мерзости вдруг обнаружилось и среди русских ("образованных", разумеется), ненависти к России, едва ли не к самим себе. Целые партии создавались, со сладострастием мечтавшие о поражении славянского дела. Достоевский всё это с болью и горечью замечал. Лакейство русского либерала, впрочем, не в новинку. Но слишком дорого обходится это России. Русские люди перестают верить в свою непобедимость: "Не понимают они и не знают, что если мы захотим, то нас не победят ни жиды всей Европы вместе, ни миллионы их золота, ни миллионы их армий, что если мы захотим, то нас нельзя заставить сделать то, чего мы не пожелаем, и что нет такой силы на всей земле".
Возвышение духом в стремлении к Истине — вовсе не гордыня (а именно такое понимание силятся навязать извне), и оттого в недрах русской жизни поднимаются истинные силы.
Вера в Русь для Достоевского незыблема: "Кто верит в Русь, тот знает, что она всё вынесет и останется прежней святой нашею Русью — как бы не изменился наружно облик её. Не таково её назначение и цель, чтобы ей поворотить с дороги", — записал он в рабочей тетради, обдумывая июльский выпуск «Дневника» за 1877 год.
Высшее проявление русского начала, идеал русского миропонимания, Достоевский видел в Пушкине.
В Пушкинской речи, произнесённой на торжествах при открытии памятника поэту летом 1880 года, Достоевский не просто выразил своё понимание пушкинского творчества, но указал на заложенную в нём основу всечеловеческого единения. Вот где и искать сближения с Западом. В речи о Пушкине Достоевский предложил синтез своего рода триады: русская идея — теза, западничество — антитеза, всечеловечество (в Пушкине впервые обозначившее себя) — точка примирения противоречий.
Теперь Достоевский утверждает и в западничестве именно стремление ко всечеловечности, осуществлённое в несколько фальшивой форме, но истинное по сути. Истина здесь, по Достоевскому, в любви к Западу. На основе этой любви только и может появиться то стремление к всеединству, без которого человечество обречено на гибель.
К.Леонтьев, с его идеалом самозамкнутого в себе Православия, обвинил Достоевского во внесении в христианство "розового оттенка".
Леонтьев оказался причастен тому, в чём нередко упрекают, даже обвиняют всё христианство (как это делал, например, Мережковский): он стремился самозамкнуться в собственном индивидуальном стремлении к спасению; тогда как Достоевский искал соборную идею спасения, остро и мучительно ощущая, что спасение личное невозможно при равнодушии к гибели "здешнего мира". Достоевский мыслил спасение через стремление дать миру, точнее, напомнить миру — истинную, православную идею спасения.
Леонтьев видел гибельную сторону свободы. Но он не сознавал гибельность несвободы. Он односторонен, и поэтому так любим многими односторонними людьми. Он прозревал: либерализм ведёт в тупик, к разложению. Но средство предлагал простое, под руку подвернувшееся: подморозить Россию. Верно заметил Г.Адамович: "…надо иметь такую фантастически-сложную, истерзанную психику, как у Леонтьева, чтобы искать света в проклятьях и анафемах вместо любви".
Гибельна свобода, когда она раскрепощает тёмные страсти в человеке, заложенное в нём первородной повреждённостью стремление ко злу. Но необходимо высвобождение образа Божия в человеке, вне свободы не могущий проявиться. Этой антиномии не понимал, по неверию, Великий Инквизитор, этого не сознавал и Леонтьев.
В ответ на признание Достоевского в любви к Европе Леонтьев провозгласил свою ненависть: "О! как мы ненавидим тебя, современная Европа, за то, что ты погубила у себя самой всё великое, изящное и святое, и уничтожаешь, и у нас, несчастных, столько драгоценного своим заразительным дыханием!" Перечисленное публицистом и у Достоевского восторгов никогда не вызывало. Но он ненавидел грех, а не поддавшихся греху. Он желал спасения всему миру — и в том, несомненно, был ближе к Христу, чем «правоверный» Леонтьев. Его любовь к Западу была иной по свойству и содержанию, нежели у западников. Поэтому ложь и фальшь западнических иллюзий он тоже сознавал.
Правильно поняв общее направление, западники замкнулись на проблемах эвдемонической культуры и цивилизации, о чём Достоевский говорил и прежде и сказал теперь, прямо указывая на невозможность человеческого счастья на основах западного индивидуалистического его понимания.
Становится понятна тревога Достоевского по поводу «цивилизации», от идеала которой следует отречься как от гибельного, ибо она может выстроить счастье потребительского удовольствия на несчастии не одного лишь старика (о революции и говорить нечего). Будучи истинно православным человеком, Достоевский не мог не положить в основу дела объединения — начало православной духовности, — смирение: "Тут уже подсказывается русское решение вопроса, "проклятого вопроса", по народной вере и правде: "Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве", вот это решение по народной правде и народному разуму. "Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой — и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоём собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя — и станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнёшь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймёшь наконец народ свой и святую правду его".
"Ибо вот Царствие Божие внутрь вас есть" (Лк. 17,21)
"Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам " (Мф. 6,33).
"Духовная свобода есть, когда человек…противится страстям и похотям своим, плоть духу покоряет, единому Богу свободным духом служит" (святитель Тихон Задонский).
Достоевский решает вернуться к прежней периодичности выпусков "Дневника писателя", начиная с января 1881 года. И сталкивается опять с тем же клубком проблем: с презрением к народу у прогрессистов-либералов, со стремлением их полакействовать перед Европой, с разбоем в экономике — ничего не меняется.
И он вновь призывает искать правду, а не выгоду — и это всё приложится вам. Правда же — в Православии. В нём — и основа единства всеобщего, всечеловеческого.
Глава XI ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ
Вступление
Лев Николаевич Толстой (1828–1910)
В начале марта 1855 года, в самый разгар Крымской кампании, молодой офицер и начинающий писатель граф Лев Николаевич Толстой между дневниковыми записями помещает неожиданное рассуждение: "Нынче я причащался. Вчера разговор о божественном и вере навёл меня на великую и громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут её в исполнение. Действовать сознательно к соединению людей с религией, вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечёт меня".
Мысли об обновлении христианства являлись в истории не одному Толстому. И с течением времени они становятся всё более навязчивы. Причина проста: человеку начинает представляться, будто с переменами в жизни религиозные истины естественно устаревают, не поспевая за конкретностью бытия, и оттого требуют постоянной коррекции в ходе исторического движения человечества. Как бы упускается из виду, что догматы христианства обращены не к одному конкретному времени, но ко всем временам: они пребывают в вечности, от вечности исходят и от времени не зависят. Сын Божий обращался ко всей полноте Церкви, объединяющей все исторические эпохи, все формы бытия всех народов.